В издательстве АСТ выходит книга американской писательницы Элиф Батуман «Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают» — остроумный бестселлер об обретении смысла жизни и о любви к русской классике. Мы публикуем отрывок из книги — о том, как пушкинское «Путешествие в Арзрум» привело Батуман к изучению «русского Востока»: что делал Пушкин в Турции, как Пушкин встретил Пушкина, почему путешествие на Восток стало заменой путешествию в Париж.
Чтобы воздать должное «местному колориту», я стала читать пушкинский турецкий травелог «Путешествие в Арзрум», и меня он очень увлёк. Захватывающим казалось уже само допущение, что в Турции когда-то ступала нога Пушкина. То же самое ощутил бы англичанин, узнай он, что в Англию заходил Иисус Христос, — Уильям Блейк, например: «На этот горный склон крутой ступала ль ангела нога?» Кстати, одни из самых известных стихов Пушкина посвящены ногам: «Ах, ножки, ножки! где вы ныне?.. Взлелеяны в восточной неге, на северном печальном снеге вы не оставили следов». Пушкин, разумеется, имеет в виду не свои ноги. Хотя я когда-то в музее видела пару пушкинских туфель — очень маленького размера.
Лето пролетало, а я всё ездила ночными автобусами от одного неведомого города к другому, посещая пещеры, где христиане скрывались от римлян, и греческие амфитеатры, превращённые сельджуками в караван-сараи; то задрёмывая, то пробуждаясь, я высматривала из автобусных окон пушкинские следы. Они могли быть где угодно! На самом деле карикатурная вездесущность Пушкина — один из замечательных моментов русской культуры. Даниил Хармс написал об этом миниатюрную пьесу под названием «Пушкин и Гоголь», в которой Пушкин и Гоголь постоянно спотыкаются друг об друга:
«ГОГОЛЬ (поднимаясь): Это издевательство сплошное! (Идет, спотыкается об Пушкина и падает.) Опять об Пушкина!»
Так оно и есть: Пушкин — везде. До сих пор слово «Пушкин» употребляется в смысле «чей-то дядя» — например, в выражениях типа «Кто будет платить по счёту? Пушкин?»
Моя любимая часть в «Путешествии в Арзрум» — это где Пушкин и сам постоянно натыкается на одного дворянина по имени… граф Пушкин. Пушкин и граф Пушкин решают ехать вместе, но потом из-за разногласий расстаются. Пушкин не желает следовать планам графа Пушкина, который собирался пересечь заснеженный перевал в бричке, запряжённой восемнадцатью чахлыми осетинскими волами. Их пути расходятся… но они вновь встречаются в Тифлисе. Им никуда друг от друга не деться. В Турции я вспоминала о графе Пушкине всякий раз, как на моём пути попадалась другая Элиф, — выросши в Штатах, я к такому не привыкла. Я заходила в каждый магазин «Одежда Элиф». В каждой лавке «Бакалея Элиф» я покупала хоть что-нибудь. Однажды я дала немного денег одной цыганке, которая предложила погадать и спросила, как меня зовут. «У меня дочь — тоже Элиф!» — воскликнула она. «Правда?» — я вздрогнула, представив, что девочка рядом с ней, тощий ребёнок пяти или шести лет, — та самая дочь. Цыганка посмотрела на ладонь и сказала, чтобы я опасалась женщины по имени Мария.
Чем дальше я читала пушкинское «Путешествие», тем больше находила параллелей с собственным опытом. Пушкин скрывался от тайной полиции, а я — от тёти Арзу. Пушкина принимали за француза и дервиша, а меня — за испанку и паломницу. Пушкин случайно находит запачканный экземпляр своей ранней поэмы «Кавказский пленник» — текст, который он должен будет отредактировать в соответствии с новыми восточными впечатлениями, — а я постоянно натыкалась в чайных и в садах на предыдущие издания путеводителя «Летс гоу». И наконец, Пушкин, русский по происхождению, был вынужден балансировать между «Востоком» и англо-французской традицией травелога, и я — точно так же, только между Турцией и раздражающим современным дискурсом «эконом-путешествия» в поисках идиллии, где за три доллара Мустафа накормит тебя домашней едой и расскажет о своей коллекции волос. Хуже всего в этом дискурсе — его лицемерная левацкая риторика, будто отказ от сетевого мотеля в пользу пансиона с холодной водой и толпой полуночников — это форма социального протеста.
Мне приходилось останавливаться в разных новомодных отелях, включая шалаши на сваях и пещеры троглодитов в доломитах, и везде я наблюдала одну и ту же атмосферу недоверия. Туристы опасались оказаться ободранными как липка или упустить какой-нибудь «аутентичный» опыт. А местные боялись прозевать ту или иную «выгоду», которую можно получить от заморских гостей. Разумеется, в обеих группах я встречала много добрых и разумных людей, но и они, по определению, назойливо домогались своего: туристы хотели разведать «инсайдерские» хитрости, а местные требовали, чтобы я заманила в их заведения богатых иностранцев. Один турецкий отельер, бывший школьный учитель, вручил мне распечатку со своим докладом, опровергающим геноцид армян, для передачи американскому правительству. А водитель экскурсионного автобуса хотел, чтобы я помогла его дяде сделать трансплантацию почки «в Хьюстоне». «И кто за это будет платить? — мрачно размышляла я. — Пушкин?»
<…>
Вернувшись осенью в колледж, я стала изучать «русский Восток»: читала советскую реалистическую прозу узбекских и киргизских писателей, панславянские труды советских лингвистов, пантюркские труды турков-кемалистов, «кавказские» поэмы русских поэтов. Записалась на начальный курс узбекского, который вела Гульнара, аспирантка родом из Самарканда. Этот язык меня пленил, он казался мне более грубой, более наивной и более русской версией турецкого. Кемалисты заимствовали французские слова (для понятий вроде «поезд» или «ветчина»), а советские узбеки — русские. Я тогда наткнулась на книгу стэнфордского профессора Моники Гринлиф о Пушкине. Его путешествие в Арзрум на самом деле оказалось субституцией путешествия в Париж, город, о котором Пушкин мечтал всю жизнь («Через неделю буду в Париже непременно» — первая фраза одной из его незавершённых пьес), но который так никогда и не посетил.
Пушкинские странствия начались, когда его в двадцать один год за радикальные политические стихи выслали из Петербурга на гражданскую службу в город, который сегодня называется Днепропетровск. Там он познакомился с героем 1812 года генералом Раевским и провёл с ним три месяца в поездках по Кавказу и Крыму, собирая материал для «Кавказского пленника» и «Бахчисарайского фонтана». Затем его перевели в Молдову, потом — в Одессу, где он, отчаянно влюбившись в жену генерал-губернатора, участвовал в нескольких дуэлях и был вынужден оставить государственную службу. Тем временем тайная полиция перехватила письмо, где Пушкин упоминает, что в Одессе «берет уроки чистого афеизма» у глухого англичанина, убедительно опровергающего бессмертие души. Эти еретические строчки послужили поводом для ссылки в Псков.
В 1826 году новый царь Николай I позволил Пушкину вернуться в Москву и даже взял на себя цензурирование его работ. Царь, к сожалению, оказался весьма докучливым цензором. Хуже того, он поставил Пушкина под прямой надзор начальника тайной полиции графа Бенкендорфа, который должен был визировать все его поездки. (К этому моменту, замечает Гринлиф, «навзрыд оплакиваемая ссылка начала 1820-х годов» стала уже казаться Пушкину «воплощением свободных странствий».) Когда Бенкендорф в 1829 году отклонил прошение о поездке в Париж, Пушкин решил тайком пересечь турецкую границу. И Восток, который должен был олицетворять «открытые пространства приключений и личных воспоминаний», на деле оказался антонимом свободы, символом изгнания из центра мира, из Парижа, на самую бессмысленную периферию.
Перевод Г. Л. Григорьева. Книга Элиф Батуман выходит в издательстве АСТ.