В издательстве «Время» вышла «Главная русская книга» Вячеслава Курицына — размышления о «Войне и мире». Роман Толстого здесь — предмет пристального чтения: Курицын фокусируется на отдельных эпизодах, на скрытых узорах, на «войне и мире» повторов и поступков героев, на кажущихся противоречиях толстовской исторической философии. «Полка» поговорила с критиком о том, чем роман Толстого всегда был для него — и что можно увидеть в нём сегодня, после миллионов читателей и сотен исследователей.
Вы рассказываете, что «Война и мир» с детства обусловила ваши культурные, читательские интересы. Она была главной русской книгой для вас с самого начала — или у неё были конкуренты?
Нет, никаких главных книг для меня, конечно, нет. Я использовал эту формулировку для крашеного, так сказать, словца. В книге я на разный манер этот ярлык объясняю, но важнее, что у книги просто такой статус. Я начал возиться с «Войной и миром» случайно, когда мне было восемь лет. Дома стоял коричневый двадцатитомник. Во втором классе я начал изучать французский язык, так его и не выучил, но тогда во французское начало «Войны и мира» залезть попробовал, авось что пойму, увижу знакомый аксан Фр. accent — один из диакритических знаков во французском языке (accent aigu, accent grave или accent circonflexe). какой-нибудь. Понял главное: книжка какая-то странная. А про её суперстатус я уже к тому моменту откуда-то знал, из воздуха так сказать. И вот с тех пор я её читаю. Несколько раз прочёл насквозь в разные десятилетия. Оказывалась, что ли, под рукой в подходящей ситуации… Типа случайно открыл — и поехало. Книга, вы знаете, богатая, похожа на сугроб, в каждом абзаце найдёшь что-то такое, что при предыдущем чтении пропустил…
У меня не было плана писать о «Войне и мире» почти до самой осени 2019 года, когда я вдруг начал писать. Я часто книжки именно перечитываю, с детства, опять же так повелось, когда книг было мало. «Понедельник начинается в субботу» читал раз десять, «Карлсона» раз тридцать. И вот, значит, перечитываю я в очередной раз «Войну и мир»... А параллельно у меня, начиная с 2013 года, когда я закончил свою книгу о Набокове, живёт в душе некая грусть, что нечего мне больше в русской словесности исследовать такого, что было бы — именно на уровне организации текста — столь же замысловато, как Набоков, устроено… И не вижу ответа у себя под носом, смотрю в «Войну и мир» и вижу фигу… В какой-то момент всё же сообразил, что я до смешного слеп, что «Война и мир» и есть искомый текст.
То есть я даже не помню этого «какого-то момента». Он как-то расползся во времени… растёкся по первому ковидному году. А потом смотрю на себя — уже сижу и пишу, сам этому удивляюсь.
Переход от Набокова к Толстому вам показался каким-то естественным, да?
Переход естественный, а вот что сейчас кажется странным — что я долго не замечал, насколько это связанные авторы. Возможно, мне когда-нибудь стоит написать книжку именно об этом, типа «Толстой и Набоков». Например, идея Набокова, что за видимым сюжетом — в жизни ли, в романе ли — всегда стоит закадровый сюжет, некий сценарий, начертанный на условных небесах. Лужину, помните, кажется, что жизнь играет с ним шахматную партию, повторяет в берлинской реальности «ходы» из российской дореволюционной. Да, Лужин псих, но у Набокова все миры так устроены, не только лужинский. Это не Лужин псих, это Набоков его вставляет в свою матрицу. И вот в «Войне и мире» на заднем плане много таких матриц. Елена Толстая очень удачно, на мой взгляд, назвала их «тайными фигурами». Разные исследователи обращают на них внимание, но, насколько я знаю, не исследуется, как из этого вырастает Набоков — а мне эта мысль сейчас кажется совершенно прозрачной.
Давайте поговорим о фигурах. Мне показалась очень важной ваша мысль о том, что, собственно, сами категории войны и мира у Толстого реализуются в динамике персонажей. В, так сказать, наступлениях и контрнаступлениях тех или иных тем, в переключении точек зрения, в заражении взглядом, в противостоянии героев, в противостоянии Москвы и Петербурга. То есть «Война и мир» — это постоянные препятствия, штурм каких-то редутов. Кажется, что это сплошная война. А где же тогда мир?
М-м-м… в какой-то точке этого движения есть там покой, разве нет?
Может быть, как раз постоянные рифмы между персонажами и между событиями, фиксация сплетения фигур — это ситуации мира? Ситуации, так сказать, какого-то согласия между ними.
Ну нет там покоя, вы правы. Это когда у Набокова что-то совпадает, читатель озарён и переживает считывание внутренней рифмы как катарсис. А у Толстого не катарсис, а болезненная проблема. Он не понимает, зачем это так устроено. Набоков придумал, что нечто волшебным виртуозным манером совпало — и всё, вы уже переселились в потустороннее, сидите там довольный. Такое самоутешение, красивая конструкция. А у Толстого подобная конструкция неспокойна, всё время обрушивается. В видении Пети Ростова волшебные косые нити составляют стройное войско, но путаются и ослабевают в момент его смерти. А у Набокова они, наоборот, в этот момент составили бы гармоничную загогулину.
Ну вот, например, рифма: Пьер и Наполеон оба роняют или бросают на землю перчатку — и кто-то её поспешно поднимает. Что нам даёт эта рифма?
Многие подобные моменты можно семантизировать, и я привожу в книге кучу возможностей конкретных семантизаций. Но не менее важна сама по себе воля Толстого к постоянному воспроизводству ритма, самой ситуации рифмования. Там избыточно много всех приёмов: например, закадровых звуков в книге едва не полсотни примеров. Бьющая ключом жизнь.
То есть текст настаивает на своём устройстве, да?
Да, текст занят не только героями, но и самим собой, а его, так сказать, внутренняя идея — это максимальное усложнение нарратива, воспроизводство в каждой строке формулы «война и мир». Тут, конечно, я предвижу естественное возражение: усложнение — это вообще основа нарратива. Герой должен преодолевать препятствия, грубо говоря. Чтобы читателю или зрителю было интересно за ним следить. Я пытаюсь показать максимальную усложнённость всех структурных пертурбаций у Толстого, их интенсивность, и не просто количественную работу, а специфичность усложнений у Толстого, связанную с тем, как хитро устроен там источник голоса.
РИА «Новости»
РИА «Новости»
Соответственно, в эпилоге мы тоже видим как бы войну противоречивых идей? И этим можно объяснить то, что Толстой постоянно противоречит себе в последней части «Войны и мира»?
Сто страниц финальных рассуждений действительно не складываются в единое высказывание, логика там активно и артистично рассыпается. Исайя Берлин даже предполагал, что Толстой буквально троллит читателя. Берлин считает, что Толстой нарочно оперирует аргументами, «выстроенными так, чтобы получше показать, что достичь поставленной цели (сформулировать систему истинных исторических законов) невозможно».
И тут только руками разводишь. С одной стороны, никак не вписывается в образ Толстого троллинг в такой, так сказать, ситуации, в философском эпилоге исторического романа. Если исходить из того, что мы знаем о Толстом-человеке, это фантастическое предположение. С другой стороны, оно идеально соответствует происходящему в книжке. Большой роман о том, что противоречия в принципе никогда не преодолеваются, завершается таким метавысказыванием, саморазрушающейся, местами прямо пародийной философией. Это возможно принять, если мы думаем об авторе не как о человеке, а как о явлении природы… Вот дуб — корни кривые, наросты всякие, пропорции нарушены, а в целом гармония…
Итак, с одной стороны, «как писалось, так и вышло». С другой стороны, мы ведь знаем, что Толстой много-много раз правил текст, что Софья Андреевна много раз его переписывала собственноручно. Есть фотографии корректур уже, казалось бы, напечатанного текста — и там нет живого места, всё в исправлениях. В результате переработок выпадали, как вы пишете, какие-то детали. Например, серебряный образок, который княжна Марья даёт князю Андрею, становится в какой-то момент золотым. Или меняются какие-то имена третьестепенных персонажей. То есть при редактировании невозможно всё упомнить — и в итоге мы имеем текст с несообразностями.
Да. Берга по-разному зовут, Бурьенка меняет отчество… Только я не имею в виду, что «как писалось, так и вышло». Для писателя важно отдать себя потоку письма, стихии. Толстой действительно редактировал очень много, в разные годы, но ведь и редактировать можно не в режиме разумного взгляда со стороны, а в логике того потока, которому ты отдаёшься. Несложно ведь вроде отследить непонятную фразу про женские перчатки. «Ты знаешь наши женские перчатки», — говорит князь Андрей Пьеру, имея в виду перчатки, которые дают при посвящении в масоны для будущей спутницы жизни. Но князь Андрей не масон…
А мне всегда казалось, что Толстой таким образом хочет нам сказать, что Пьер и Андрея затащил в масоны. Такая маленькая уютная деталь.
То есть всё же это не ошибка? Ну, интересно… Я в эту сторону не думал. Считал невычеркнутым следом идеи, оставшейся в черновике. Так или иначе: можно редактировать свой текст как кошка, которая себя вполне бессознательно вылизывает, как тот же дуб, который какие-то веточки отторгает, какие-то оставляет, в разных местах имеет ссадины, чтобы сочилась смола или что там у него…
У человека есть болячки, но он с ними продолжает как-то жить.
Да, он понимает, что, может быть, и можно положить год времени и много рублей на то, чтобы конкретную болячку извести. А там же есть вокруг ещё пятнадцать.
Для меня одно из самых интересных мест вашей книги — соображения о, так сказать, классовом чувстве Толстого. Есть удивительная, выброшенная из итогового текста глава: Толстой сообщает нам от себя, что он пишет о дворянах, потому что сам дворянин и этим гордится. Каким образом — если мы не берём в расчёт «арзамасский ужас» Эпизод из жизни Льва Толстого, случившийся в 1869 году в преддверии его духовного переворота. Ночью в одной из гостиниц Арзамаса, где 41-летний Толстой был проездом, писатель пережил сильнейший приступ тоски и мучительного страха смерти. «Арзамасский ужас» описан в автобиографическом рассказе «Записки сумасшедшего»: «Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало всё. Мне так же, ещё больше страшно было. «Да что это за глупость,— сказал я себе, — чего я тоскую, чего боюсь». — «Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут». <...> Всё заслонял ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лёг было. Но только что улёгся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная». — Толстой отсюда приходит к своему позднему «опрощению» и приходит ли он к нему на самом деле? В какой степени его жизнь — это тоже постоянные война и мир?
Он не то чтобы гордится своим дворянством в этой главке, а констатирует социальную пропасть. Мол, для меня кузнец — это как корова. И что я могу о нём написать, я его внутреннего мира не знаю. Поэтому я пишу о том, что я знаю, всё честно.
Но в том числе он пишет примерно следующее: я осознаю свои привилегии, но не понимаю, почему же я не должен ими пользоваться, раз они есть.
Да. Но поскольку мы сейчас говорим про писателя, для меня существенно другое. Толстой чётко понимает, где он. Это очень важно — понимать, откуда ты говоришь, с какой точки зрения. Да, Толстой пишет это с неким вызовом, но для меня тут важнее его дискурсивная вменяемость. Толстой не делает вид, что он объективен, признаёт, что пишет из своего угла. Ну а что касается «к чему пришёл»… У меня нет концепции биографии Толстого. Мне интересно следить, как эту задачу решают Басинский и Зорин, как они к своим концепциям приколачивают исторические факты, какие на этой основе рисуют психологические картины. У обоих выходит очень интересно! Я, кстати, именно сейчас читаю «Лев в тени Льва» Басинского, которую мне как раз Зорин посоветовал. А сам я тут скромно промолчу.
Воспользуюсь, кстати, возможностью поблагодарить их обоих — они читали рукопись и давали мне советы. И тут же скажу спасибо гениальному редактору Андрею Курилкину и кинопродюсеру Сергею Титинкову, который помогал мне на разных стадиях работы — в том числе мы обсуждали с ним устройство сцен в гостиной Шерер, с чего начинается не только «Война и мир», но и моя книга.
«Война и мир». Режиссёр Кинг Видор. США, Италия, 1956 год
«Война и мир». Режиссёр Сергей Бондарчук. СССР, 1965 год
Мини-сериал «Война и мир». Режиссёр Роберт Дорнхельм. Италия, Франция, Германия, Россия, Польша, 2007 год
Мини-сериал «Война и мир». Режиссёр Том Харпер. Великобритания, 2016 год
«Война и мир». Режиссёр Кинг Видор. США, Италия, 1956 год
«Война и мир». Режиссёр Сергей Бондарчук. СССР, 1965 год
Мини-сериал «Война и мир». Режиссёр Роберт Дорнхельм. Италия, Франция, Германия, Россия, Польша, 2007 год
Мини-сериал «Война и мир». Режиссёр Том Харпер. Великобритания, 2016 год
«Война и мир». Режиссёр Кинг Видор. США, Италия, 1956 год
«Война и мир». Режиссёр Сергей Бондарчук. СССР, 1965 год
Мини-сериал «Война и мир». Режиссёр Роберт Дорнхельм. Италия, Франция, Германия, Россия, Польша, 2007 год
Мини-сериал «Война и мир». Режиссёр Том Харпер. Великобритания, 2016 год
Кстати, почему вы постоянно поверяете книгу экранизациями — и почему именно этими: американским фильмом, английским сериалом, фильмом Бондарчука? Ведь экранизаций было больше.
Больше, но я выбрал, мне кажется, самые значительные. Это дополнительный инструмент, который даёт возможность что-то ещё понять об устройстве книги. Я подробно анализирую устройство первых глав «Войны и мира» — и сравниваю с тем, как это поняли кинематографисты. Бондарчук, скажем, некоторые главы пытается копировать буквально, переносить в кадр мизансцену настолько точно, насколько подробно она явлена в тексте, и есть случай, сцена в цветочной перед поцелуем Наташи и Бориса, когда фильм помогает углядеть в книжке что-то неочевидное, а есть, наоборот, случай, когда буквальный перенос смысл текста замутняет…
Есть ли у вас ощущение по итогам перечитывания «Войны и мира», что Толстой сделал всё правильно и книга получилась такой, какой должна была получиться?
Так там ведь видите какая ерунда. То, что мы читаем, — это не Толстого вариант, при его жизни в этом виде книга никогда не публиковалась. Последний авторизованный текст был без французского языка. Он заменил французский русским, и философию ещё сократил. Софья Андреевна вернулась к прежнему варианту без его прямого разрешения, при этом не совсем к прежнему.... Потом советские текстологи приняли ещё несколько прямо смелых решений: какой вариант взять откуда, какой пласт толстовских правок учесть… История руками многих людей сложила текст, который сейчас продаётся в магазинах. Я как читатель результатом очень доволен. А Толстой, наверное, тоже бы не возражал, что мы читаем не совсем его продукт… он мудрый человек был: ну что, так, как есть, так уж и есть, что делать.
Значит, так надо, как сказал бы Пьер, да?
«Делай что должно, и будь что будет» — в данном случае сработало.