Издательство «Бослен» выпустило книгу Натальи Шаинян «Психея» — фотолетопись жизни Марины Цветаевой. Сегодня, в день рождения великого поэта, мы публикуем эссе критика и театроведа Анастасии Арефьевой об этом важном и уникальном издании, а также несколько фотографий из книги.
В «Психее» собрана уникальная коллекция фотографий Марины Цветаевой — «аналог семейного фотоальбома, не существовавшего или утраченного», как пишет автор книги Наталья Шаинян. Кроме того и, может быть, прежде всего, «Психея» — это рассказ о судьбе поэта и страшном историческом катаклизме, случившемся со страной.
Аскетизм автобиографии Цветаевой получает объёмное «расширение» благодаря мемуарам, письмам и стихотворениям самой Марины Ивановны. Так возникает портрет поэта, созданный множеством голосов — её собственным, её сестры, потом дочери, её близких друзей и далёких знакомых — и, конечно, голосом автора летописи, многие годы исследующего её творчество.
Вселенная Цветаевой раскрывается в этой книге через любимое ею. Через страстный интерес к XVIII веку («так глубоко ощущала связь Французской революции и российской катастрофы, что сама себя начала чувствовать человеком этой эпохи»), через поклонение Наполеону (кумиру юности, который остался таковым до конца жизни), через любовь ко всему природному и долгим пешим прогулкам.
В главе о детстве, юности и первых годах замужества Марины воссоздана родословная её душевного мира. По словам Натальи Шаинян, «Цветаева всю свою жизнь пыталась объяснить своё детство и себя через детство. Не только себя лично, но и тот тип цивилизации, что являла собой дореволюционная Россия». Так, на всём протяжении книги разворачивается полотно прекрасной России прошлого. Для Цветаевой она была неразрывно связана с духом аристократизма, в атмосфере которого она росла, с его идеей рыцарства и высокого служения.
«Психея» открывает счастливую, заворожённую миром Цветаеву и одновременно Цветаеву, которой «Cтранно чувствовать так сильно и так просто / Мимолётность жизни — и свою». Тому, что написано в стихах, есть подтверждение «в прозе»: «Мир очень велик, жизнь безумно коротка, зачем приучаться к чужому, к чему попытки полюбить его?» И чуть позже: «Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить!»
Вообще, тема нарядов и украшений звучит как главный лейтмотив книги. Рассказывая о той или иной фотографии Цветаевой, Наталья Шаинян подробно описывает и крой, и материю, и цветовую гамму её нарядов (последнее особенно ценно, так как все фотографии по понятным причинам чёрно-белые). Особое внимание — к украшениям, ведь сама Цветаева их почти боготворила. Многие браслеты носила годами, выменивая у друзей и знакомых особо полюбившиеся. Описывала в письмах ожерелья, кулоны, кольца.
Фотографичность очень близка Цветаевой, с её любовью к описаниям себя и восхищением собой. «Что такое — я? Серебряные кольца по всей руке + волосы на лбу + быстрая походка <…> …Клянусь Богом — ничто во мне не было причудой, всё — каждое кольцо — необходимостью, не для людей, для собственной души», — будто оправдывается она.
Эти атрибуты женскости при её фигуре египетского мальчика, чертах лица средневекового послушника и стрижке пажа остались в воспоминаниях и у многих современников. Удивительно, но при описании своих встреч с Цветаевой спустя годы они не только помнили, приталенное ли было на ней платье, короткая ли была чёлка, каков в тот день был оттенок её глаз, но справедливо считали её внешность выражением внутреннего состояния.
Эта переменчивость — одно из важнейших свойств и её поэзии: «Эту способность протеистически принимать разные облики, меняться, оставаясь собой, Цветаева демонстрировала не только во внешнем стиле, но и в первую очередь в творчестве, где пёстрый хоровод лирических героев и героинь был… и необыкновенно разнообразен, и всегда наделён её личным голосом. <…> Ничего случайного и недодуманного в облике, как ничего небрежного в стихе и мысли, никакой диссоциации между телом и душой», — пишет Наталья Шаинян.
При этом — парадоксальным образом — гармония тела и духа оказывается мнимостью. Самое важное — душа — не принадлежит поэту. Осознание собственной гениальности воспринимается прежде всего как ответственность, служение своему дару, который, как ей говорила мама, — от Бога: «…Душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами», «я просто — верное зеркало мира, существо безличное». И потому «если бы… не было моих колец, моей близорукости, моих особенно-лежащих волос… всей моей особенной повадки — меня бы не было». Эта тоска по довоплощению была, возможно, главным внутренним сюжетом цветаевской жизни.
Природная витальность, способность долго терпеть и радоваться пустякам заметно истончается после революции, пережитой в голоде Гражданской войны и первых годов эмиграции. Это осознаёт сама Цветаева и пишет Пастернаку из Чехии: «Ты не думай, что я живу «заграницей», я живу в деревне, с гусями, водокачками. И не думай: деревня: идиллия: свои две руки и ни одного своего жеста. <…> День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия (5 ½ месяца, чудесен), занимаюсь с Алей по-франц., перечти Катерину Ивановну из «Преступления и наказания», это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле». Разрыв «между собой настоящей и той жизнью, в которой вынуждена жить» ощущался всё отчётливее и отчаяннее.
Несколько фотомгновений, где Цветаева на морском побережье Франции, радостная, в солнечных лучах и купальниках, в окружении семьи и близких, не затмевают главного: к середине 30-х она у себя замечает уже не стихотворное, а душевное иссякновение. Но даже несмотря на это, суть цветаевского творчества в это время, как пишет Шаинян, это «воссоздание художественными средствами того культурно-исторического феномена, который для неё заключается в слове «Россия». И трактаты об искусстве, и картины детства, и воспоминания о великих или скромных современниках складывались в целостную картину утраченного рая… <…> Цветаева стремилась воссоздать и увековечить российскую Атлантиду, смысл своей жизни сформулировав в одном из писем: «Я хочу воскресить весь тот мир — чтобы все они не даром жили — и чтобы я не даром жила».
Автор книги воскрешает этот особый цветаевский мир в том числе благодаря «воображаемым» фотографиям. Например, словесно воссоздаёт несуществующий снимок, на котором Цветаева — среди дорогих ей вахтанговцев. Так, «в одном кадре» с Мариной оказываются маленький кудрявый Павел Антокольский Павел Григорьевич Антокольский (1896–1978) — поэт, переводчик, драматург, режиссёр. Внучатый племянник скульптора Марка Антокольского. Дебютировал как поэт в 1918 году, с 1919 года — режиссёр в театральной студии, из которой впоследствии вырос Театр имени Евгения Вахтангова. Автор нескольких десятков книг стихов. Много писал для театра, во время Великой Отечественной войны руководил фронтовым театром. Переводил поэзию с разных языков. Был другом Марины Цветаевой в конце 1910-х. В 1946 году получил Сталинскую премию за поэму «Сын» — о сыне Владимире, погибшем на войне. , высокий белокурый Юрий Завадский Юрий Александрович Завадский (1894–1977) — театральный режиссёр, актёр, педагог. Играл и режиссировал во МХАТе. Возглавлял Центральный театр Красной армии и Театр имени Моссовета, преподавал в ГИТИСе. Третьей женой Завадского была балерина Галина Уланова. Завадскому посвящён цикл стихов Цветаевой «Комедьянт», пьесы «Каменный ангел» и «Фортуна». , мужественный красавец Володя Алексеев Владимир Васильевич Алексеев (1892–1920) — актёр, ученик студии Евгения Вахтангова (1914–1919). Один из героев цветаевской «Повести о Сонечке». и обожаемая Мариной Сонечка Голлидэй Софья Евгеньевна Голлидэй (1894–1934) — актриса, ученица Евгения Вахтангова. Подруга Марины Цветаевой, главная героиня «Повести о Сонечке» (1937), адресат нескольких пьес и любовных стихотворений Цветаевой. В конце 1919 года неожиданно покинула Москву, играла в театрах Нижнего Новгорода, Архангельска, Харькова, Свердловска, Новосибирска. Незадолго до смерти вернулась в Москву. …
Примечательно, что в «Психее» нет описания подготовки к эмиграции и самой мысли об эмиграции (зато глава о жизни вне красной России названа всё объясняющим заголовком «Господи, душа сбылась!», и про отношение Цветаевой к СССР станет понятно по тому, как скептически она относилась к возвращению в Страну Советов мужа и дочери). Нет и рассказов о многих, с кем связывали Цветаеву любовные отношения, многих страшных подробностей её материнства. Но кажется, дело не в решении автора не писать того, что могло бы задеть Цветаеву, если бы она прочла книгу. А в том, что Натальей Шаинян выбрана совершенная особая оптика — это не столько летопись жизни, сколько проекция и биография (недовоплощённой) души поэта.
Самостоятельность в суждениях и поступках, природное свободолюбие, надменность как обратная сторона ранимости, задиристость как стремление к правде, неспособность (нежелание?) вписаться в эмигрантские круги Парижа усиливали и без того драматичнейшие перипетии судьбы. Наталья Шаинян приводит слова Марка Слонима о Цветаевой в последние годы эмиграции: «Она же была дичком, чужой, вне группы, вне личных и семейственных связей и резко выделялась и своим обликом, и речами, поношенным платьем и неизгладимой печатью бедности». Неисправимую причину этой невписываемости Цветаева сформулировала сама в одном из писем: «Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! <…> Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ–ЧЕ–ГО. Всё спадает как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь: я: Психея».
Последняя, третья глава — кода книги. В ней — итог осмысления большого пути большого поэта, точнейшие и горчайшие строки о прощании Цветаевой с миром, об «отказе быть», ведь невозможно даже «заработать своим на тюрьму». Вместе с тем экзистенциально важно и поразительно отмечаемое Шаинян глубинное принятие Цветаевой того, что уготовлено, — она призывает жизнь «самочинствовать до конца».
При этом право на личное негодование всегда оставалось при ней. Но оказывается, несоединимость с миром не отменяет служения ему. Поэт, была убеждена Цветаева, это тот, кто даже невыносимость существования обязан переплавлять в песню.