В издательстве «Эксмо» выходит книга лекций Василия Аксёнова, которые он читал в 1982 году в Университете Джорджа Вашингтона. Герои этих лекций — советские писатели, в том числе ровесники и близкие знакомые Аксёнова — Вознесенский, Евтушенко, Владимов, Солженицын, Галич, Высоцкий, Шпаликов. Издатели пишут, что книга, собранная благодаря наследникам Аксёнова, похожа на разговор с умершим по волшебному телефону: помехи не дают расслышать детали, но порой прорывается чистейший голос давно ушедшего автора». С любезного разрешения «Эксмо» мы публикуем фрагмент лекции о Юрии Трифонове и о романе «Дом на набережной».
...и здесь какие-то особенности его письма. Я уже говорил об одной символической общей детали, которой начинаются обе эти вещи. Это пожар, чёрная мгла, которая висела над Москвой летом семьдесят второго года. Тогда горели торфяные болота вокруг Москвы, не могли погасить этих пожаров, посылали на передовую линию огня молодёжь, комсомол и коммунистов, но чёрная мгла висела над Москвой в течение целого месяца. Невозможно было дышать, и Трифонов начинал «Дом на набережной». Герой «Дома на набережной», Глебов, в принципе, это советский вариант Молчалина из «Горе от ума», очень похож. Проходит в высшее общество, в академическое общество, ухаживает за дочкой... как это там: «а впрочем, он дойдёт до степеней известных, ведь нынче любят бессловесных». И вот этот Глебов идёт в поисках мебели для новой квартиры – всякий, кто жил в Москве, знает, что это [за] акция — поиски мебели — и в одном из мебельных магазинов в грузчике магазина узнаёт друга своего детства, Шулепу. Надо сказать, что грузчик мебельного магазина — это в Москве непростая фигура, не то что уж совсем ничтожный человек. Это человек, у которого в руках ключи к складу. Во всех смыслах. Он может заработать очень много денег, такой человек. Он может по блату доставать мебель и всё такое, то есть это хлебная должность. Но в основном там сильно пьющий народ среди этих грузчиков мебельного магазина, и вот он узнаёт в одном из этих грузчиков блестящего друга своего детства, своей юности, генеральского сынка, сына мамы-аристократки, Шулепу. И там же начинается, даже не начинается — стоит эта чёрная мгла, она становится не только фоном, но содержанием всего романа.
И [так же] она ложится, эта чёрная мгла, это удушье, [в романе «Старик», становясь] абсолютно полной метафорой романа, замечательным фоном последних дней жизни главного героя, этого старика, там всё это блестяще сделано.
[В романе «Дом на набережной»] Всё упирается в [тему предательства]. Это одна из важных тем у Трифонова, она идёт из школьных ещё воспоминаний, связанных с Шулепой. В классе устроили тёмную этому Шулепе. Как перевести «тёмную»? Вот, three for one, [трое] на одного; избили Шулепу, сына какого-то важнейшего чекиста. Произошёл страшнейший скандал, и нужно было выявить виновников. Учительница собрала класс, а Шулепа, этот мальчишка из чекистской семьи, отказался называть людей. То есть, как ни странно, кодекс чести существовал в этом мальчике, абсолютно развращённом могуществом своего отчима, не отца, а отчима. Заграничными вещами: ему на первом курсе института подарили открытый немецкий [кабриолет] BMW, би-эм-даблю, машину трофейную. И он, студент, на фоне полной нищеты приезжал в институт, и, Трифонов пишет, это вызывало не просто зависть студентов, а судорогу, просто почти уже полный паралич; [это] настолько за пределами зависти было, что люди отпадали. Не говоря уже о каких-то кожаных куртках, которые [ему] привозили. И такой человек отказался называть тех, кто его избил, и отец не мог допытаться. Учительница собрала всех и стала увещевать типичным советским способом, который мы, прошедшие школу, знаем всё досконально. Формулировка такая: мужество не в том, что ты скроешь, мужество в том, что ты скажешь (смеётся). Нас приучали к этому с раннего детства, что нужно раскрыть, нужно сказать, вот тогда ты будешь мужественный человек. То есть предательство, по сути дела, — это мужество. Так же было с Павликом Морозовым, например.
Знаете ли вы, кто такой Павлик Морозов? Вы знаете, но, наверное, многие здесь не знают, я напишу, это очень важная фигура. Мальчик-отцепредатель. В начале тридцатых годов, в период коллективизации, появилась для детей, для юношества книга «Подвиг Павлика Морозова» Очевидно, имеется в виду повесть Виталия Губарева «Павлик Морозов», впервые опубликованная летом 1933 г. в газете «Колхозные ребята». . Это мальчик лет двенадцати, по-моему, не старше. Он был пионер, ленинский пионер. Он был такой хороший, такой умный, сознательный, мужественный, что, когда услышал, как его папа сговаривается с какими-то другими взрослыми нехорошими людьми — такие люди назывались кулаками, против них боролись — что-то сделать плохое против колхоза, Павлик пошёл и донёс на своего папу и рассказал, что папа участвует в заговоре против колхоза. Тогда кулаки его наказали, и он героически погиб, его кулаки где-то в лесу убили, а папу расстреляли. Вот такая история героическая. Как говорят, эта история не вполне реальная, то есть, может быть, такие случаи и бывали, но говорят, что это просто перевод с немецкого (смех). Серьёзно, серьёзно. Это просто калька с фашистской истории гитлерюгенда. В гитлерюгенде была ходящая история о том, как мальчик, член гитлерюгенда, услышал разговоры своих родителей, направленные против фюрера и нацистской партии, и пошёл и стукнул. И погиб героем. Говорят, история [Павлика] — точный сколок с фашистской истории.
У меня был однажды такой публичный опыт. [То ли] в пятьдесят восьмом году, [то ли] в шестьдесят восьмом году. Я сидел в баре в Доме писателей в Москве, и рядом за стойкой сидел ещё один человек, больше никого не было, грузный, пожилой уже человек, который пил коньяк и был основательно пьян. (Эта история не имеет отношения к творчеству Трифонова только наружно, на самом деле имеет она отношение.) И он мне сказал: «Вот вы, молодой человек, тут новичок, сидите, попиваете свой коньяк и не знаете даже, кто рядом с вами сидит, не знаете, кто мимо проходит. Может быть, большой огромный писатель». Я говорю: «А кто же вы такой, скажите, назовите своё имя». А я его первый раз видел, всех там знал, но его первый раз видел. Он говорит: «Мое имя — Буданов, Валерий Буданов Возможно, ошибка В. А. или намеренное искажение имени Виталия Губарева. Писателя Валерия Буданова обнаружить не удалось. ». Я говорю: «Простите, не имею чести». Он говорит: «А «Павлика Морозова» вы читали?» Оказалось, что это автор «Павлика Морозова». И я ему говорю: «А, значит, это вы певец отцепредательства?» И он тогда вскочил в жуткой ярости и говорит: «А ты кто такой, как ты смеешь мне такие вещи говорить?!» И начал на весь этот бар орать на меня: «Ты враг, враг!» Я говорю: «Идите отсюдова». Он куда-то побежал и узнал, кто я, узнал, что [я] Аксёнов. И начал с тех пор меня всюду преследовать. Мы сидим, предположим, [я и ] Саша Хмелик, известный драматург советский, очень хороший драматург и хороший очень человек. Буданов подходит к нему: «Саша, можно тебя на минуту? Ты знаешь, с кем ты сидишь? (смех) Ты, член партии, не имеешь права сидеть с таким человеком, это Аксёнов, это враг, настоящий враг. Вот такие, как он, устроили контрреволюцию в Праге».
(Из зала: Большая честь.)
Большая честь, но всё-таки немножко опасно, когда такие вещи орут на весь зал. [Каждый] раз, пьяный, а пьяный он был всегда, увидев меня на улице, он становился, вытягивал [палец] и кричал: «Это враг, враг!» Один раз мы выходили из ресторана, и шла какая-то параллельная компания, максимовская, между прочим. И в этой параллельной компании кто-то стал кричать, что большевиков надо вообще... надо что-то с ними такое сделать (смеётся). Начали очень нехорошие слова выкрикивать по адресу правящей партии. Это была не наша компания, а просто рядом шли. И вдруг возник Буданов, который начал кричать: «Слушайте все, слушайте, что Аксёнов тут провозглашает!» А я ничего вообще не провозглашал. Тут моё терпение лопнуло, я взял его [за грудки] и сказал: «Вы пожилой человек, я намного вас моложе и поэтому сильнее. Извините, я не хотел применять силу, но я применю ее». И об стену просто швырнул. И он в стенку припрятался, и всё. С этого времени ни разу не протянул палец и не сказал «враг, враг» (смеётся).
Так вот, темой предательства, типичной, психологически естественной, пронизаны эти главные произведения Трифонова. «Дом на набережной», по сути дела, роман о предательстве, и «Старик» — второй главный роман Трифонова — тоже роман о предательстве. Старый большевик [Павел Летунов], участник Гражданской войны, озабочен вопросом: как реабилитироваться у кумира своей юности, комкора Мигулина, который был расстрелян во время Гражданской войны чекистами за якобы совершённую измену. Старик, ему в это время за семьдесят, хочет восстановить справедливость, хочет доказать, что Мигулин был настоящим большевиком, настоящим бесстрашным бойцом. Но шаг за шагом выясняется, что это вовсе не поиски справедливости, а в принципе бессознательная попытка найти и раскрыть собственное предательство: герой, старик, практически предал комкора Мигулина. В своих розысках и исследованиях он борется со своей больной совестью: после ареста Мигулина он на него донёс, и донёс вовсе не на классовых, так сказать, убеждениях, не на классовом сознании, а просто-напросто на страхе и на ревности.
Я уже говорил о том, как мастерски Трифонов реконструирует прошлое, как у него возникает атмосфера тех лет, запах тех лет. На меня колоссальное в своё время произвело впечатление описание трамвайного поворота, мощёных улиц, где трамвай со скрежетом поворачивает, сирень так тяжела, что она наваливается на забор и скребёт по окнам трамвая, это так типично именно для Москвы конца сороковых — начала пятидесятых годов. Это время молодости трифоновской, бунта, запах этого времени — поразительное ощущение точности возникает. И потрясающие портреты, портреты типичнейших людей своего времени. Вот этот Шулепа [из «Дома на набережной»]. Когда я впервые прочёл о нём, я поразился, как точно Трифонов угадал тех, с кем и мне приходилось сидеть почти на одной парте. Когда я мальчиком приехал в Магадан и поступил в девятый класс средней школы, у нас [тоже были] Шулепы, класс разделялся на Шулеп и на детей бывших заключённых и настоящих заключённых. Шулепы сидели бок о бок с нами, и мы с ними дружили, они, как ни странно, неплохие были ребята. Никогда нас не предавали, даже когда мою маму второй раз арестовали там в сорок девятом году, они выражали мне постоянно своё сочувствие, мы вместе занимались спортом. Ни минуты не сомневаюсь, [что] мог бы дать кому-то из них по шее, а он мне, то есть это были более-менее человеческие, более-менее гуманистические отношения, несмотря на то, что их родители на самом деле были нашими палачами. [Про] отчима Шулепы не говорится, кто он, но так мастерски передана его власть, его зловещая сила, что ты просто чувствуешь, что это одна из самых главных сволочей. Вот так же Трифонов в романе «Старик» нащупал другой, удивительный, совершенно непохожий образ современника, их отделяет друг от друга лет двадцать или даже тридцать, и это опять точное попадание, и опять читатель раскрывал рот и вздыхал: вот это да, какой точный образ!.. Вот в романе «Старик» Кандауров или, как его ещё называют, «до упора». Кто читал «Старика»? Вы читали? Не помните этого? Блестящий образ, человек, который всё делает до упора, до последней точки, неужели не помните?
«Я всё довожу до упора» — это типичное выражение современной коррумпированной Москвы, где такие налётчики, как этот Кандауров, практически стали хозяевами общества. Они начинают и доводят всё до упора, невзирая ни на какие нравственные лимиты, по-старому говоря, шагая по трупам. Через трупы. Трифонов этот образ вытаскивает прямо из жизни, и вы вдруг видите: о боже мой, все вокруг нас — вот эти самые ребята. Вот они, он их показывает. Он совершенно мастерски вставляет описания быта. Прочтите сцену завтрака на даче, когда идёт та самая чёрная мгла, когда всё горит, духота, и собираются воскресным утром дети этого старика, одному уже пятьдесят лет, мальчику пятьдесят лет. И всякие тётки, и его бывшая любовь, Ася, которая описана так поэтически, что это просто... девушка революции, как в песне «Каховка». «Каховка, Каховка, родная винтовка... и девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет». Она появляется уже старухой, он описывает, как у неё волосы уже поредели, как она хихикает, хитро, по-старушечьи хихикает. И Кандауров, «до упора», супермен, победитель. Ему нужно пройти – блестящая сцена – ему нужно пройти медосмотр, чтобы ехать в Мексику. Для поездки за границу ему нужна справка от врача. На это нужен целый день или даже два, а может быть, несколько, включая все анализы и прочее, и прочее. Но победитель идёт в поликлинику, намереваясь получить справку мгновенно. Врачиха с ним начинает кокетничать, он всё успешней и успешней на неё давит, «до упора», она уже готова дать справку, но говорит: «Надо просто пройти анализ крови». Он сдаёт кровь на анализ, завтра он заедет и возьмёт справку. [Назавтра] оказывается, анализ угрожающий. Выясняется, что у него канцер, что он болен неизлечимо, и рушится, всё рушится, вот этот настрой, такой супермен, такой непобедимый человек... всё это так зыбко, так печально, так грустно.
Сквозь быт у Трифонова всегда просвечивает рок. Поэтому его никак нельзя называть бытописателем в отличие от очень многих. Вот был такой замечательный писатель Виталий Стюпин (??), и его как раз можно назвать было бы бытописателем. Он создавал стиль, нагнетая огромное количество бытовых деталей. И всё это, когда собиралось вместе, начинало играть приблизительно так, как – помните, я вам говорил о Роб-Грийе? — как у Роб-Грийе [, который] все стенки описывал и выстукивал и так далее. И у Стюпина (??) странное сочетание бытописательских деталей; он, может быть, сам даже не знал, что они начинали сюрреалистически поигрывать, собранные вместе. Трифонова нельзя назвать бытописателем, он не собирал [детали] все вместе; он выбирает какую-то одну, это в принципе вообще разные направления творчества. Есть собирательный метод, когда вы собираете из пустоты, всё собираете, собираете, собираете, а есть другая творческая психология, когда вы не собираете, а у вас так уже много, что вы выбираете из этого. И вот Трифонов выбирал, вытаскивал [деталь], и сразу становилось ясно, что он хочет сказать и что он хочет показать. И всё как-то освещалось. Есть у него также элементы сюрреализма, но они тоже основаны на жизни, на быте, на реализме. У него в «Предварительных итогах» есть момент, когда герой переживает гипертонический криз. И на фоне гипертонического криза сознание человека, меняющееся сознание, описано Трифоновым просто замечательно. Или, например, память самого старика про маму [в романе] «Старик». Она описана как память старого, больного человека, ускользающий внутренний дух, выпирающие какие-то детали. Это написано на высшем пределе, я бы сказал, писательского профессионального мастерства.
Чрезвычайно важная, значительнейшая фигура в романе «Дом на набережной» — это профессор Ганчук. В этом образе сказано очень многое Трифоновым, но для меня самое главное, что он хотел сказать, это поразительно открытое осознание [того], до какой пошлости доходит революционная идея; я даже удивляюсь, как не замечено это было цензурой. Вообще всякий раз Трифонов представлял для меня цензурное чудо. Каким образом он убеждал своих редакторов в том, что это «проходимо», как у нас говорят. У нас были такие выражения смешные, например, Гладилина называли «отъявленный непроходимец», у него ничего никогда не проходило, что бы он ни принёс; он мог принести даже романтическое восхваление Братской ГЭС, на него так смотрели и говорили: «Ну да, теперь честно скажи, что ты имел в виду» (смеётся). А вот Трифонова можно назвать, как ни странно, классическим проходимцем, хотя уж он такой был непроходимец, такой кристальной честности человек, но как у него всё это проходило, как прошёл нетронутым совершенно этот Ганчук, профессор Ганчук, в образе которого Трифонов развенчивает пошлость революции?..
Здесь следует коснуться отношения к теме революции в нашем поколении писателей и литераторов в Советском Союзе. Я говорил вам про конец пятидесятых и начало шестидесятых даже годов: всё это поэтическое бунтарство, фрондёрство шло под мотивом восстановления чистоты революционных идеалов, запачканных Сталиным, сталинистами, коррупционерами, взяточниками, бюрократами, восстановления чистоты Ленина, Ленин – чистый лист восстановления романтики революции. И как ни странно, даже у нас, детей ГУЛАГа, а я себя могу с полным правом назвать дитём ГУЛАГа, даже у нас это вызывало какой-то эмоциональный ответ. Возьмите Окуджаву, тоже ребёнок ГУЛАГа. Отец расстрелян, мать отсидела десять лет в лагерях и восемь лет в ссылке, и тем не менее он сочиняет песню — «На углу у старой булочной, там, где лето пыль метёт, в синей маечке-футболочке комсомолочка идет» — про свою маму, про революционерку. «Я смотрю на фотографию, две косички, строгий взгляд, и мальчишеская курточка, и друзья кругом стоят... Вот скоро дом она покинет, вот скоро грянет бой кругом, но комсомольская богиня... Ах, это, братцы, о другом!» И мы все, развесив уши, слушали, думали: наши папы, наши мамы были такими романтиками, так шли в революцию, как им повезло, какое было потрясающее время, а вот нам досталось другое – сталинизм, лагеря... Нашу революцию загрязнили, нашу револю[цию]... (смеётся) обосрали и так далее и тому подобное. Но мы будет за это бороться, мы очистим её, мы там... и т. д. и т. п. Евтушенко на каждом углу вопил о верности своей революции, о любви к революции, Окуджава пел о комиссарах в пыльных шлемах, знаете эту песню? «Я всё равно паду на той, на той единственной, гражданской», как будто гражданская война — это благородная, чистая, поэтическая, истинно справедливая, единственная война! «И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Этой романтикой мы были все задеты, как ни странно.
Я думаю, что из нас Трифонов был самым умным. Он, видимо, никогда не был задет этой романтикой. Он был старше, он старше меня на семь-восемь лет. Его отец был крупнейшим коммунистом, сподвижником Ленина с дореволюционным стажем, крупным дипломатом – был, кажется, послом В действительности — торговым представителем; расстрелян был не в 37-м, а в 38-м г. в Финляндии одно время. Он был расстрелян в тридцать седьмом году. Трифонов, видимо, задолго до нас начал думать о революции, и к тому времени, когда у нас сопли восторга ещё не просохли под носом, он уже очень многое понял. И это отразилось в образе Ганчука, как он его показывает. Ганчук – профессор литературоведения, в прошлом красный конник. Красный конник, в будёновке с шишаком, скакали они на рысях на большие дела, то есть самая романтическая у него как раз была профессия (смеётся). Подумайте только, какая была романтика, когда Багрицкий писал: «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лёд», воспевая подавление кронштадтского восстания моряков! В этом находили романтику, в истреблении восставших, [а ведь это], собственно говоря, гвардия революции восстала. Бросала, видите ли, молодость их на кронштадтский лёд!..
Ганчук — клишированный образ старого коммуниста, который, как Маяковский писал, к товарищу милел людскою лаской, а к врагу вставал железа твёрже. Он всё время вспоминает, как он кого-то там рубил на полном скаку, и жена у него немка, коминтерновка тоже. Образ жены — это уже тончайшее, но блестящее издевательство. И не придерёшься ни к чему, и к Ганчуку не придерёшься. Вот Трифонова спросят: «Ну что вы там, Юрий Валентинович, такой образ красного профессора создаёте?» Он [скажет]: «Позвольте, я здесь пишу, как человек с революционными идеалами столкнулся с миром мелких лавочников, как он всё-таки эти идеалы пронес», а на самом деле его идеалы и есть крайняя пошлость. И это он проводит по всей линии.
Вот сейчас можем сделать перерыв.