Perestroika и литература

Александр Архангельский

Перестройка, объявленная Горбачёвым в 1985 году, породила огромный всплеск энтузиазма, постепенно сменившийся общественным разочарованием. Но годы с 1985-го по 1991-й оставили в истории страны и мира неизгладимый след: это было время стремительных перемен и расширения возможностей — причём не только политических, но и художественных. По просьбе «Полки» Александр Архангельский написал большую историю литературы и литературного процесса перестройки. Как ломались иерархии, как советские журналы старались угнаться за временем и модой, как к читателям приходила «возвращённая» литература, от Гумилёва до Шаламова, как андеграунд бросал вызов мейнстриму, а рок-культура меняла представления о поэзии — обо всём этом читайте в нашем материале.

Шествие на Крымском мосту в Москве, организованное блоком демократических сил, 4 февраля 1990 года

Исторические эпохи сложно соотносятся с литературными. Прямой корреляции нет: время может быть тяжким, тоскливым, а словесность в крутом вираже. И наоборот. Но во времена революционных потрясений связь между словом и делом, между общим настроем и литературным подъёмом — ощутима. И в лучшем, и в худшем. «Ода к радости» (1785) предсказывает Великую французскую революцию, а казнь Андре Шенье Андре Мари де Шенье (1762–1794) — французский поэт, поэтический деятель, жертва революционного террора. После возвращения во Францию из многолетнего путешествия по Швейцарии, Италии и Англии входит в Общество Трюдэнов и поддерживает революцию, не разделяя, однако, и взгляды якобинцев. В разгар террора в 1794 году Шенье казнён на гильотине. В поэзии начинал как классик и эллинист, однако к концу жизни отказывался от подражания античным авторам. В поэме «Изобретения» Шенье формулирует новые принципы своей поэтики, которые отражаются в поздних незаконченных открывках «Гермеса» и «Ямбов». (1794) её сопровождает. «Чёрный квадрат» Малевича (1915) предшествует Февралю, а расстрел Гумилёва (1921) подводит черту под иллюзией.

Перестройка (формально — 1985–1991; детальнее ниже) вопреки желанию своих «прорабов» приобрела масштабы революции. Она смела с лица земли гигантскую империю, поменяла формацию, создала новый политический класс и новую экономическую реальность. А литературные процессы? В какой степени они были революционными — и в сфере содержания, и в области формы?

Михаил Горбачёв на похоронах Константина Черненко. 13 марта 1985 года
Четыре магических слова

11 марта 1985 года очередным генеральным секретарём ЦК КПСС стал Михаил Горбачёв. Уже в речи на похоронах своего предшественника Константина Черненко он пообещал бороться против «парадности и пустословия, чванства и безответственности». Сегодня это звучит как набор банальностей; уже в 1988-м в издевательской поэме Тимура Кибирова «Жизнь К. У. Черненко» одическое прощание с последним из вождей застоя было вывернуто наизнанку:

Ну, вот и всё. Пора поставить точку
и набело переписать. Прощай же,
мой Константин Устинович! Два года,
два года мы с тобою были вместе.
Бессонные ночные вдохновенья
я посвящал тебе. И ныне время
проститься. Легкомысленная муза
стремится к новому. Мне грустно, Константин
Устинович. Но таковы законы
литературы, о которой ты
пред смертью говорил... Покойся с миром
до радостного утра, милый прах.

Но в момент произнесения формула Горбачёва прозвучала как вызов привычной системе. Повеяло, как пафосно выражались в 1985-м, «весенним ветром перемен». Что именно будут менять и насколько радикально, никто не знал — и мало кто предполагал, что трактат диссидента Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» будет читаться не как антиутопия, а как нормальное пророчество.

Андрей Амальрик. Просуществует ли Советский Союз до 1984 года? Фонд имени Герцена, 1970 год

Большинство свидетелей, участников, статистов надеялось на реформы без потрясения основ. В том числе и сам генсек. 23 апреля он объявил начало ускорения, обещая обновить заглохшую систему: страна движется вперёд, но слишком медленно, надо слегка подтолкнуть. А в мае того же года вышел к толпе, встречавшей его в Ленинграде, и пробудил надежду, что «у нас» получится.

Это вызвало энтузиазм. Но минул год, и всем, включая самого вождя, стало ясно, что ускоряться нечему, старый мотор окончательно проржавел, а неумно проведённая антиалкогольная кампания Антиалкогольная кампания 1985–1987 годов, запущенная в самом начале перестройки, спустя два месяца после прихода Михаила Горбачёва. Резкое сокращение производства всех алкогольных напитков, включая пиво и вино, привело к экономическому спаду и стимуляции теневой экономики. Было закрыто большое количество алкогольных магазинов, уничтожено 30 % виноградников, запрещено распитие алкоголя в парках и поездах, началась интенсивная пропаганда трезвости. добила экономику. Придётся действовать решительней. На XXVII съезде КПСС в феврале — марте 1986-го по инерции продолжали говорить о «совершенствовании социализма», но уже 8 апреля в Тольятти прозвучало второе слово-заклинание: перестройка. Что означало: механизм заглох закономерно, его придётся полностью разобрать, заменить детали и собрать их заново. Начался грандиозный эксперимент по спасению нежизнеспособного — как позже выяснилось — государства. По возвращению огромной территории в общемировое политическое пространство. И по переходу к мирной политике — после десятилетий холодной войны и фактически проигранной «горячей», афганской.

Но мало осознать свои проблемы, мало решиться на пересборку экономики и реформу политики, нужно найти магическую силу, которая способна превратить мёртвое — в живое. И сделать это быстро, причём в отсутствие больших ресурсов. Среди прочего — ресурсов времени. В ряду слов-заклинаний не хватало третьего, главного, способного творить реальность, как герой карело-финского эпоса Вяйнямёйнен сделал пением лодку.

И слово было найдено — гласность. Оно вошло в политический обиход на январском пленуме ЦК КПСС (1987) и связало горбачёвскую эпоху с Великими реформами царя Александра II. Именно в 1860-е гласность впервые стала политическим лозунгом, а журнальная словесность и в особенности публицистика оказались двигателями перемен. В итоге и крестьян освободили, и судебную систему поправили, и военную реформу провели, и энергию земства включили. Так и Горбачёв соединит материальное с духовным, разбудит гражданское общество и получит политический результат. Недаром он любил ссылаться на формулу Маркса: идеи, завладевшие массами, становятся материальной силой 1 У Маркса — «теории»..

С этого момента Горбачёв окончательно сделал ставку на гуманитарную интеллигенцию, ядром которой было сообщество писателей и журналистов. По степени влияния на власть и общество с ними конкурировали кинематографисты и люди театра. Недаром такую роль в запуске перестройки сыграли фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние» Художественный фильм грузинского режиссёра Тенгиза Абуладзе. Вышел на экраны в 1987 году и стал одним из знаковых фильмов перестройки. (снят в 1984-м, разрешён в 1986-м, в прокате с 1987-го), а также революционный, переменивший все правила бюрократической игры V съезд советских кинематографистов. С людьми театра и кино генеральный секретарь активно взаимодействовал, с некоторыми, как с режиссёром и актёром Олегом Ефремовым, лично дружил. Но литераторы были ему понятней — и не только ему.

Кадр из фильма «Покаяние». Режиссёр Тенгиз Абуладзе. СССР, 1984 год

Кадр из фильма «Покаяние». Режиссёр Тенгиз Абуладзе. СССР, 1984 год

Афиша к фильму «Покаяние». Режиссёр Тенгиз Абуладзе

По устному свидетельству историка Арсения Рогинского, допущенного в 1991 году к рассекречиванию архивов КГБ, председатель тогдашнего силового ведомства долго читал папку с донесениями об «ошибках» в изображении героев подполья в романе «Молодая гвардия» и отказался визировать снятие запретного грифа: «Пока рано». Хотя только что «разгрифовал» документы по делу Промпартии, о судьбе революционера Фёдора Раскольникова Фёдор Фёдорович Раскольников (настоящая фамилия — Ильин; 1892–1939) — советский революционер и писатель. В 1910 году вступил в РСДРП, печатался в газетах «Звезда» и «Правда». После 1917 года был членом Реввоенсовета, командовал Волжской, а позже Волжско-Каспийской военной флотилией. Комиссаром штаба флота была первая жена Раскольникова — писательница Лариса Рейснер. С 1930 года возглавлял посольства разных стран, в период репрессий был смещён с должности полпреда, написал протестное письмо «Как меня сделали «врагом народа», а после него — «Открытое письмо Сталину», в котором обличал политику сталинских репрессий. Умер в Ницце от пневмонии. и письма Бухарина. Литература сакральна, слово священно, покушение на него чревато разрушением основ. И наоборот, использование литературной среды в политических целях даст необходимый результат.

Кроме того, перестроить можно только то, что худо-бедно выстроено. А писательские сообщества уже к концу 70-х были собраны в дееспособную, как тогда казалось, хотя и кособокую модель. В этой многоуровневой, многоступенчатой модели каждому отводилось своё место. В ней было на кого опереться и власти, и оппозиции на самых разных поворотах истории, при самых разных управленческих нуждах и самых неожиданных ситуациях. Имелись также запасные, до сих пор ни разу не использованные колоды для будущей игры.

В процитированной поэме «Жизнь К. У. Черненко» Тимур Кибиров не только деконструировал советский литературный миф, но и дал структурно чёткое его описание; главка «РЕЧЬ ТОВАРИЩА К. У. ЧЕРНЕНКО на Юбилейном Пленуме Союза писателей СССР 25 января 1984 года (по материалам журнала «Агитатор»)» начиналась так: 

Вот гул затих. Он вышел на подмостки.
Прокашлявшись, он начал: «Дорогие
товарищи! Наш пленум посвящён
пятидесятилетию событья
значительного очень...» Михалков,
склонясь к соседу, прошептал: «Прекрасно
он выглядит. А всё ходили слухи,
что болен он». — «Тс-с! Дай послушать».
<...>
                                          Взорвался
аплодисментами притихший зал. Проскурин
неистовствовал. Слёзы на глазах
у Маркова стояли. А Гамзатов,
забывшись, крикнул что-то по-аварски,
но тут же перевёл: «Ай, молодец!»
Невольно улыбнувшись, Константин
Устинович продолжил выступленье.
<…>
И вновь аплодисменты. Евтушенко,
и тот был тронут и не смог сдержать
наплыва чувств. А Кугультинов
просто лишился чувств. Распутин позабыл
на несколько мгновений о Байкале
и бескорыстно радовался вместе
с Нагибиным и Шукшиным. 

И действительно, на случай, если нужно будет сделать официальное заявление, привычно одобрить или оправдать непопулярное решение, сохранялась номенклатура — разнообразные литературные начальники. Среди них были вёрткие, бойкие, всё прекрасно понимавшие циники, такие как критик и публицист Феликс Кузнецов. Были одарённые писатели, подобно Юрию Бондареву, разменявшие литературные способности на бюрократическую карьеру. А были неудобочитаемые, монументально-неподвижные и, кажется, искренне верившие в своё величие идеологи застоя, как Савва Дангулов. Но в случае, когда требовалась подобострастная поддержка, они были одинаково услужливы.

Чингиз Айтматов

Расул Гамзатов

Нодар Думбадзе

Чингиз Айтматов

Расул Гамзатов

Нодар Думбадзе

Чингиз Айтматов

Расул Гамзатов

Нодар Думбадзе

Отдельную нишу занимали по-настоящему талантливые, хотя и тоже вполне начальственные, представители так называемых национальных литератур. Тот же аварский поэт Расул Гамзатов, или грузинский романист Нодар Думбадзе, или прозаик из Киргизии Чингиз Айтматов. Увешанные орденами, возвышенные должностями («И Вы, Член Президиума Верховного Совета товарищ Гамзатов, встаньте», — писал в «Плаче о двух нерождённых поэмах» Андрей Вознесенский), они не смешивались с остальной номенклатурой, старались сохранять чувство собственного достоинства и некоторую долю независимости. В отличие от других авторов из советских республик, будь то армянский прозаик Грант Матевосян, казахский поэт Олжас Сулейменов, белорусский писатель Василь Быков, молдавский драматург и прозаик Ион Друцэ, они умели и любили находить удобные для власти, но не вполне затёртые слова. На них можно было опираться в осторожном поступательном движении, как бы заручившись в их лице поддержкой всей многонациональной культуры. Пригласить на встречу под камеры, ответить на смелые вопросы, послать сигнал прогрессивной части лоялистов.

Юрий Нагибин

Даниил Гранин

Евгений Евтушенко

Андрей Вознесенский

Юрий Нагибин

Даниил Гранин

Евгений Евтушенко

Андрей Вознесенский

Юрий Нагибин

Даниил Гранин

Евгений Евтушенко

Андрей Вознесенский

Особая ступенька в литературной иерархии отводилась тем авторам, кто в поздний период застоя вошёл в легальный пласт культуры, но не встроился в систему без остатка — как Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко, Даниил Гранин и Юрий Нагибин. У них были свои толстые журналы и издательства, свои союзники, свои враги. Ярко выраженных «городских» писателей-гуманистов — Юрия Трифонова, Андрея Битова, Булата Окуджаву, Фазиля Искандера, Александра Кушнера, Григория Бакланова — привечали в «Новом мире», «Дружбе народов», ленинградских «Неве» и «Звезде», позже в «Знамени» и «Октябре». Не менее ярко выраженных «деревенщиков» — Валентина Распутина, Василия Белова, отчасти Фёдора Абрамова, до поры до времени Виктора Астафьева — ждали с распростёртыми объятиями в «Нашем современнике», «Молодой гвардии», издательстве «Современник».

Фёдор Абрамов

Василий Белов

Валентин Распутин

Фёдор Абрамов

Василий Белов

Валентин Распутин

Фёдор Абрамов

Василий Белов

Валентин Распутин

Позиции «западников» энергично отстаивали литературные критики Наталья Иванова и Сергей Чупринин, почвенную платформу — Вадим Кожинов и Александр Казинцев, над схваткой пытались остаться Ирина Роднянская и Алла Латынина, ловко лавировал между лагерями Лев Аннинский. Сложившийся, дееспособный институт. Начать диалог с этой статусной интеллигенцией значило сигнализировать стране о потеплении общественного климата. А когда и если демократизация (четвёртое волшебное слово) перейдёт в революционную фазу, можно будет получить и неформальную поддержку.

Александр Кушнер

Андрей Битов

Булат Окуджава

Фазиль Искандер

Юрий Трифонов

Григорий Бакланов

Александр Кушнер

Андрей Битов

Булат Окуджава

Фазиль Искандер

Юрий Трифонов

Григорий Бакланов

Александр Кушнер

Андрей Битов

Булат Окуджава

Фазиль Искандер

Юрий Трифонов

Григорий Бакланов

Помимо этого, в «легальном» слое литераторов давно уже вызрело квазипартийное противостояние: с конца 1960-х шла напряжённая литературная борьба глубоко советских почвенников и не менее советских западников. Дискуссия в Центральном доме литераторов на безобидную тему «Классика и мы» (21 декабря 1977 года) стала едва ли не первым публичным столкновением двух протопартий. Литературных — и не только литературных. Как в игре «да и нет не говорите, чёрного и белого не называйте», участники дискуссии не выходили за рамки дозволенного — но сквозь контур классики уже в конце 70-х просвечивало современное идеологическое противостояние. В предстоящем учреждении новой многопартийной системы этот опыт неизбежно пригодился бы.

Литературно-политическая фронда была почти полностью выдавлена за границу ещё в 70-е (Иосиф Бродский, Александр Солженицын, Василий Аксёнов, Владимир Максимов, Владимир Войнович, Андрей Синявский, Георгий Владимов — перечислять можно долго). К началу перестройки все значимые эмигранты группировались вокруг зарубежных русскоязычных издательств и журналов тамиздата: от эстетского Ardis до христианско-демократической YMCA-Press, правых «Граней», левого «Синтаксиса» и центристского «Континента».

На первых шагах никакого диалога «перестройщиков» с эмиграцией быть не могло. Весной 1987-го газета «Московские новости» перепечатала из The New York Times и Le Figaro открытое «письмо десяти», в котором лидеры эмиграции требовали: «Пусть Горбачёв представит нам доказательства». Перепечатку сопроводили привычным «отлупом»: «Владимир Буковский используется ЦРУ для активной подрывной деятельности против СССР… Владимир Максимов выехал в 1974 году за рубеж, где возглавил созданный под эгидой ЦРУ антикоммунистический журнал Континент… Юрий Любимов участвует за рубежом в различных антисоветских акциях». И всё равно публикация вызвала скандал и «гневную отповедь» внутрисоветской статусной интеллигенции, опасавшейся, что в ответ свернут только что начавшуюся перестройку: «Стыдное письмо. Ни один комментарий не скажет того, что эти авторы сказали про себя. А сказали, что они не только продукт уходящего времени, что не могут представить себе совершающихся у нас перемен, но что и не хотят, чтобы перемены у нас совершались. И ещё сказали этим письмом, что ехали они за свободой, а обрели жалкую зависимость» (Григорий Бакланов).

Даже осенью 1987-го потребуется личное разрешение Горбачёва, чтобы в «Московских новостях» появился некролог эмигранту, автору классически известного романа «В окопах Сталинграда» Виктору Некрасову. Только к весне 1988-го дело сдвинется с мёртвой точки, и пройдёт так называемая копенгагенская встреча, в которой, помимо датских литераторов и славистов, примут участие советские и эмигрантские деятели культуры.

Но не случайно слово гласность отсылало к опыту XIX века, когда царь читал лондонский «Колокол», а Герцен вольно или невольно поддерживал реформаторские настроения в обществе. Вряд ли эта опция входила в первоначальный горбачёвский план перестройки через медиа и словесность. Но вскоре пригодилась.

Елена Шварц

Ольга Седакова

Венедикт Ерофеев

Виктор Кривулин

Михаил Айзенберг

Евгений Харитонов

Елена Шварц

Ольга Седакова

Венедикт Ерофеев

Виктор Кривулин

Михаил Айзенберг

Евгений Харитонов

Елена Шварц

Ольга Седакова

Венедикт Ерофеев

Виктор Кривулин

Михаил Айзенберг

Евгений Харитонов

Наконец, был запертый в подполье андеграунд (Венедикт Ерофеев, поэты Виктор Кривулин, Ольга Седакова, Елена Шварц, Михаил Айзенберг, прозаик Евгений Харитонов, сообщество московских романтических концептуалистов, о которых ещё будет сказано чуть подробнее). Этот круг игнорировал официальную печать и все градации «советскости», активно пользовался возможностями самиздата, передавал рукописи в тамиздат, создавал литературную альтернативу всем и каждому — и легальной оппозиции, и тамиздатской фронде, и даже «секретарской» словесности. У андеграунда не только были свои неформальные авторитеты, но и свои издания («Митин журнал» и другие), рабочий механизм альтернативной иерархии, прежде всего премия имени Андрея Белого, присуждаемая с 1978 года редакцией самиздатского журнала «Часы». О существовании андеграундной литературы Горбачёв и отцы перестройки вряд ли догадывались, но потенциал высвобождения имелся и тут; снятие барьеров на пути в легальную печать — традиционный метод «позитивной отмены», которой всегда охотно пользуются политики.

Итак:

  • имелась многоуровневая модель литературного пространства,
  • сложились конкурирующие группы, которые вели вполне партийную борьбу в однопартийном государстве;
  • была выстроена инфраструктура — разветвлённая сеть изданий, от подцензурных толстых журналов до машинописных сборников,
  • сохранялся традиционно высокий статус писателя в обществе («поэт в России больше, чем поэт»),
  • литература демонстрировала чуткость к меняющимся настроениям.

Так она и стала суррогатной матерью политики, со всеми плюсами и всеми минусами заместительной роли. При этом власть преследовала свои цели, а литературная среда свои, причём разнородные. Меняя в 1986-м руководство ряда общественно-политических изданий (массовый журнал «Огонёк» возглавил Виталий Коротич, еженедельник «Московские новости» — Егор Яковлев) и соглашаясь утвердить новых главредов толстых литературных журналов («Новый мир» — беспартийный Сергей Залыгин, «Знамя» — писатель-фронтовик Григорий Бакланов), команда Горбачёва исходила из того, что литераторы и публицисты поддержат веру в успех перестройки. И этим ограничатся. А редакции из выпуска в выпуск, из номера в номер, из книги в книгу старались раздвигать цензурные границы, осознанно вступали в конкуренцию раскрепощения. Но целью и для власти, и для литературной среды был не текст как таковой, не эстетика, не поэтика, даже не тематика.

Целью была политика.

Первая полоса еженедельника «Московские новости», № 48 за 1988 год, и обложка журнала «Новый мир», № 7 за 1989 год

Обложки журналов «Знамя», №5 за 1986 год, и «Огонёк», №23 за 1987 год

На чём кончаются империи: национальный вопрос

И литература подтвердила свой особый статус — предсказав, где именно и в чём именно закоротит систему. Речь не об экономике, хотя экономические публицисты с писательским потенциалом были (Юрий Черниченко ярко писал о крестьянских хозяйствах, Василий Селюнин, Лариса Пияшева — о будущем рынке, Анатолий Стреляный — обо всём понемногу). И даже не о политическом устройстве, хотя о нём и рассуждали Юрий Карякин, Андраник Мигранян и Игорь Клямкин. Куда важнее был вопрос национальный, на котором подрывались все империи — даже те, что воспевали интернационализм. Власть упорно пряталась от правды, делала вид, что шовинизм — удел идейных «отщепенцев», как математик Игорь Шафаревич, писавший об угрозе еврейства («малого народа») великому «русскому миру». А литература то предупреждала, то провоцировала, то гасила, то эксплуатировала назревающее обострение национальных чувств.

Выше упомянута дискуссия о классике (1977); великодержавный роман-эссе Владимира Чивилихина «Память» (1981–1984) готовил почву для вспышки и распространения  национализма. Наоборот, подпольные сборники «Память», которые собирали, тайно передавали за границы и выпускали в Париже (1976–1982) молодые левые историки, подхватывали интернациональный пафос социал-демократии. Солженицын в своей публицистике пытался нащупать границы просвещённого национализма, за которые заступать не следует. В тамиздатских романах Фридрих Горенштейн, наоборот, показывал антисемитский ужас, спящий в массовом сознании «глубинного народа». А Олжас Сулейменов в книге «Аз и я» осторожно продвигал идеи пантюркизма…

Владимир Чивилихин

Олжас Сулейменов

Пока не начались реформы и не были сорваны пломбы, тему удавалось купировать — в публичном поле. Ещё в 1972-м партийный функционер Александр Яковлев напечатал в «Литературной газете» статью «Против антиисторизма», где с марксистских позиций громил литературное почвенничество как зародыш будущего шовинизма. Статья вызвала гнев начальства, Яковлев был отправлен в почётную ссылку, послом в Канаду, где с ним и познакомился Горбачёв — и пригласил в состав «прорабов перестройки». Но уйдя из публичного поля, проблема никуда не делась, напряжение исподволь нарастало. Лёд оказался слишком тонким; трещины пошли при первом потеплении общественной атмосферы. И в центре всех конфликтов оказалась перестроечная литература, которая сработала как счётчик Гейгера, предупредила о неизбежном кризисе.

Это не было пророчеством, осознанным предвидением или результатом анализа. Это было инстинктивной реакцией на Время и его болезни. Реакцией судорожной, иногда далёкой от высот морали. Но — заметной…

В мартовском номере почвенного журнала «Наш современник» за 1986 год был опубликован рассказ писателя-деревенщика Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии». Сюжет его незамысловат: русский писатель приезжает в гости в Грузию, и почти всё вызывает у него раздражение. Вообще Астафьеву как сочинителю и как публицисту была присуща мизантропия; едва ли не во всех его автобиографических новеллах и в большинстве «вымышленных» кому-нибудь достаётся: деревенским соседям, горожанам, русским обывателям, заезжим инородцам. И большинство его читателей к этому привыкли. Но в данном случае (помимо прочего) был нарушен главный сдерживающий принцип имперской национальной политики: каждый иронизирует над своими и не задевает чувства чужих. Реакция не заставила себя ждать; грузинская делегация в знак протеста собиралась покинуть съезд советских писателей (июнь 1986-го), восьмой и последний в его истории.

Василий Белов. Всё впереди. Издательство «Современный писатель», 1993 год

Скандал с трудом погасили, но тут вспыхнул новый конфликт. В том же самом 1986-м и в том же самом «Нашем современнике» был напечатан роман «Всё впереди» ещё одного «деревенщика», Василия Белова. По своему пафосу — роман разоблачительный, по стилю — заострённо-публицистический, по общественному звучанию — антиперестроечный.

Оценки преобладали скептические; даже Солженицын, при всём сочувствии «деревенщикам», отозвался сдержанно-критически: «…Во 2-й части романа — ощущение дотягивания, чем заполнить? повторение сцен и вставные неинтересные (вовсе никчемушняя в больнице); случайные разговоры, брюзжания. Белов касается многих больных вопросов в тоне воинственном (но — ни звука о советском политическом устройстве) — однако весь счёт к современной цивилизации и нравственности не уместился в малую романную форму. От неразряжённого авторского раздражения — и неудача. «Всё впереди» должно было выразить призыв не надеяться на будущее, а действовать в настоящем, — но весь состав романа не даёт такого материала и не осуществляет такого призыва».

Но столкновения вокруг беловского романа начались по иной причине; и сторонники, и критики Белова различили во «Всё впереди» антисемитский подтекст. Еврейство перехватывает русский мир, как явный антигерой Миша Бриш «перехватывает» у сидящего в тюрьме русского друга-страдальца любимую Любу Медведеву. Одни, как литературный круг Вадима Кожинова, аккуратно поддержали взятую Беловым тональность, другие, как журналист Ольга Кучкина (причём в идейно-установочной газете «Правда») намекнули, что писатель свернул не туда («Странная литература», 2 ноября 1986 года).

Виктор Астафьев

Натан Эйдельман

А как только завершилась публикация романа, случился третий конфликт, по стечению обстоятельств также связанный с фигурой Астафьева. В нейтральном, не почвенническом и не западническом, журнале «Октябрь» ещё в январе вышла астафьевская повесть «Печальный детектив». В ней мелькнуло слово «еврейчата»: так рассказчик охарактеризовал юных студентов филфака, вместе с которыми он изучал лермонтовские переводы из Гейне. В словечке справедливо усмотрели проявление бытового антисемитизма, но гроза грянула позже. На излёте лета крупный историк, писатель и публицист Натан Эйдельман написал Астафьеву открытое письмо. И, начав с рассказа «Ловля пескарей в Грузии», закончил обвинениями в антисемитизме гораздо более опасном, чем бытовой: идеологическом. Ответ разгневанного Астафьева содержал недопустимые пассажи, даже грубую брань; в новом письме Эйдельман напомнил Астафьеву о романе «Всё впереди», прервал спор и пустил переписку в самиздат.

По прошествии десятилетий стало ясно, что сквозь жестокую, но всё же локальную схватку оппонентов проступило историческое содержание. А сквозь привычную для литературной среды 70-х и 80-х тему антисемитизма тёмным светом просвечивает гораздо более масштабная и более опасная проблема; СССР ждёт не просто «парад суверенитетов» (ещё один штамп той поры), а пробуждение национальных травм и великодержавных комплексов. Астафьев высказывал антисемитские взгляды (к счастью, завершит он путь в литературе пацифистским и интернациональным романом «Прокляты и убиты»). Белов давал волю шовинистическому чувству. Эйдельман испытывал понятное гражданское негодование. Но эти частные литературные сюжеты, независимо от позиции авторов, предупреждали общество о том, что нерв эпохи — столкновения на национальной почве.

Траурное шествие в Ереване 8 марта 1988 года в память о жертвах Сумгаитского погрома

Протесты в Алма-Ате. 17 декабря 1986 года

Митинг общества «Память» в поддержку перестройки. 1987 год

Литературные конфликты завершились ранней осенью 1986-го. Казалось, что литературное предупреждение о надвигающейся опасности не сработало, алармизм привёл к ложной тревоге. А уже в декабре молодёжь в Алма-Ате (ныне Алматы) вышла на улицы, протестуя против назначения русского партийца Колбина первым секретарём казахского ЦК. Формально говоря, протестующие не покушались на священные основы государства; наоборот, это команда Горбачёва нарушила советскую традицию номенклатурного баланса: в республиках первым лицом всегда был представитель титульного этноса, вторым — русский пришелец из центра. Но никаких сомнений не было: это полыхнуло национальное чувство. Через год в журнале «Дружба народов» появится обширный материал, подготовленный отделом критики, — резкие статьи Николая (Миколы) Рябчука и Мати Хинта о «национальном вопросе» и языковой политике и круглый стол с участием Сергея Аверинцева, Василя Быкова, Атнера Хузангая на ту же тему.

И дальше всё пойдёт по нарастающей. Дадим сухое безоценочное перечисление, ни в коем случае не ставя события на одну доску. Все они стали порождением разнородных причин, наполнены подчас противоположным содержанием, но так или иначе были связаны с процессами распада, расхода, раскола обманчивого «межнационального мира». В мае 1987-го националистическое общество «Память» выведет в Москве своих сторонников на митинг в поддержку перестройки. В ноябре 1988-го начнутся волнения в Нагорном Карабахе, территории с преобладающим армянским населением, которая входила в состав Азербайджанской ССР. (Неформальными идейными лидерами станут не профессиональные политики и не лидеры подполья, а писатели Сильва Капутикян и Зорий Балаян.) Впереди будет разгон прогрузинской демонстрации в Тбилиси, погромы в Сумгаите, кровавое подавление сопротивления в Баку...

А там, где начинается самораспад империи, остро и неотложно встаёт вопрос, кто будет строить новую реальность, где взять политиков, которых призна́ет общество. То есть не связанных с прежними номенклатурными устоями и «своеродных». Иногда их удаётся извлечь из старых колод; так, в России Ельцин решится на революционный разрыв со своим обкомовским прошлым, а бывшие члены Политбюро Алиев и Шеварднадзе тоже вернутся в политику — в Азербайджане и Грузии соответственно. Но в Украине, Эстонии, Латвии всё пойдёт иначе. Именно на республиканских съездах писателей сформируется ядро новых национальных элит, зародятся будущие общественные движения. А через несколько лет литература и в целом гуманитарная сфера выдвинут на политическую сцену первых лидеров новообразованных государств.

Но всё это случится позже. А в горбачёвском СССР огромную (и далеко выходящую за пределы культуры) роль играл академик Дмитрий Лихачёв, специалист по древнерусской словесности; возглавив по предложению Горбачёва и его жены Раисы Максимовны только учреждённый Фонд культуры, Лихачёв влиял на все гуманитарные сферы жизни, как бы освящал от имени Истории и Литературы кардинально изменяющуюся современность.

Дмитрий Лихачёв

Нечто подобное случится в Чехословакии, где после Бархатной революции первым президентом станет драматург Вацлав Гавел, но для Центральной Европы это было исключение из правил, а для позднего СССР — система. Как системой стали антиутопические пророчества в литературной упаковке — о неизбежно предстоящем конце империи. Самым показательным в этом отношении стал публицистический роман Александра Кабакова «Невозвращенец», опубликованный в журнале «Искусство кино» (1989). Герой умеет перемещаться во времени; когда приходят его вербовать сотрудники некоей «редакции», в которой легко узнаётся КГБ, он переносится в 1993 год. Танки на Тверской, побеждающие фундаменталисты, эпоха Великой Реконструкции… Через год в прокат выйдет экранизация «Невозвращенца», премьерный показ на Ленинградском телевидении пройдёт 20 августа 1991 года, в разгар августовского путча ГКЧП, и ощущение, что писатель предвидел близкое будущее, лишь усилится.

Литература перетекла в реальность, поставляла политические кадры, порождала и формировала общественные движения, освящала медленно тающим авторитетом процессы, далеко выходящие за пределы её традиционной ответственности. Как многократно было замечено, она — как социальный институт — замещала свободную университетскую кафедру, отсутствующий парламент, независимую церковь. Декларативный афоризм Евгения Евтушенко «Поэт в России больше, чем поэт» подтверждался на практике.

Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита. Самиздат. Журнал «Москва», выпуски за 1966–1967 годы

Александр Солженицын. Бодался телёнок с дубом. Самиздат, 1967 год

Владимир Набоков. Приглашение на казнь. Самиздат, 1970-е годы

Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита. Самиздат. Журнал «Москва», выпуски за 1966–1967 годы

Александр Солженицын. Бодался телёнок с дубом. Самиздат, 1967 год

Владимир Набоков. Приглашение на казнь. Самиздат, 1970-е годы

Михаил Булгаков. Мастер и Маргарита. Самиздат. Журнал «Москва», выпуски за 1966–1967 годы

Александр Солженицын. Бодался телёнок с дубом. Самиздат, 1967 год

Владимир Набоков. Приглашение на казнь. Самиздат, 1970-е годы

У Горбачёва было четыре заветных слова, с помощью которых он заклинал историю. У редакторов перестроечных изданий таких слов было два. Расцензуривание и возвращение. К расцензуриванию вернёмся через шаг, сначала скажем о процессе возвращения. С весны 1986-го и вплоть до лета 1991-го в центре перестроечных литературно-политических процессов находились не столько новинки, напечатанные с колёс и резонирующие с днём сегодняшним, сколько публикации «из наследия». Общество стремилось (или думало, что стремится) к линейному прогрессу, только вперёд, от преодоления прошлого к будущему; литература двигалась вспять — и по кругу. И читатели, и издатели интересовались в первую очередь тем, что на протяжении значительной части советского периода либо было запрещено тотально (Владимир Набоков, все ныне здравствующие эмигранты и диссиденты), либо присутствовало в хрестоматиях, но сборниками не выходило, либо издавалось часто, но с изъятием отдельных текстов («Окаянные дни» Бунина, ключевые романы Платонова, «Пушкинский дом» Битова…).

Ситуация в республиках ничем не отличалась. Никогда не перепечатывалась проза Владимира Винниченко и Григола Робакидзе, не публиковался гениальный поэт Василь Стус… Было из чего выбирать. 

Процесс получил несколько названий — «возвращение забытых имён», «заполнение белых пятен», «задержанная литература».

Снятие барьеров на пути запрещённой «старой» словесности почти неизбежно становится частью культурной политики в момент революции; так, после первой русской революции 1905 года в публичной сфере появились задержавшиеся на десятилетия книги Радищева, Чаадаева, Чернышевского, Герцена. Но эпоха Горбачёва не просто возвращала в оборот давно написанные тексты — она была зациклена на них, без остатка в них погружена.

Сначала были извлечены на свет так называемые рукописи из стола, то есть не прошедшие цензуру тексты современных авторов, годами пылившиеся в авторских и редакционных архивах, — такие как «Смиренное кладбище» Сергея Каледина. Затем проза и поэзия первой эмиграции, потом философское «идеалистическое» наследие Серебряного века (серия «Памятники отечественной философской мысли», запущенная по специальному решению Политбюро в 1988 году), реже переводы «опасной» западной прозы, ещё реже, ещё дозированней — сегодняшняя эмиграция. Номенклатурный патриот прозаик Пётр Проскурин даже использовал словцо «некрофилия» (кажется, не очень понимая смысл термина).

Первые официальные советские издания. Владимир Набоков «Дар», издательство «Слово», 1990 год. «Доктор Живаго» Бориса Пастернака в журнале «Новый мир», 1988 год

И невозможно объяснить эту опору на прошлое, давнее и недавнее, исключительно радостью познания. Многим перестроечным читателям, гуманитариям прежде всего, «забытые» имена были хорошо знакомы, а запретные тексты по большей части были уже прочитаны и обсуждены на кухнях. Ещё в 1968-м в СССР поставили первую партию ксероксов для нужд НИИ, и с этого момента подпольное использование множительной техники стало мощным фактором прогресса. Ксерокопии «Доктора Живаго» Пастернака и «Дара» Набокова, «Собачьего сердца» Булгакова и сборников Бродского, не имевших шансов на легальное издание, попадали в домашние библиотеки и передавались по цепочке. Распространялась в ксерокопиях и поэма Олега Чухонцева «Однофамилец», отвергнутая редакцией едва ли не самого смелого литературного журнала эпохи застоя «Литературная Грузия» и опубликованная лишь в перестроечной «Дружбе народов» (1987): «Была компания пьяна, / к тому ж, друг дружку ухайдакав, / как чушки рвали имена: / Бердяев! Розанов! Булгаков!».

Так что смыслом «возвращения» стало нечто иное. Не познание неведомого, а легализация знакомого. Не столько радость узнавания, сколько счастье рассекречивания, эйфория социального высвобождения через литературу. Читая в свежем номере литературного журнала книгу, ксерокопия которой в самодельном переплёте стоит у тебя на полке во втором ряду, скрытом от соглядатаев, человек эпохи перестройки как бы снимал и излечивал давнюю травму: это была политическая психотерапия. И ещё — восторг от массовизации, широкого распространения. То, что ещё вчера было достоянием культурных элит, ныне приходило в дом к «обычным людям»; культура тоже демократизировалась. Срабатывал «народнический» инстинкт, пробуждалось чувство солидарности с «неведомым народом», теми кругами и слоями, которые ещё недавно были лоялистами и порицали тех, кто увлекается подпольщиной, а теперь сами приникали к этому живительному источнику.

У школы. Москва, конец 1980-х

В универмаге «Детский мир». Москва, 1991 год

Могла ли ситуация сложиться по-другому, могла ли текущая словесность стать главным детонатором перестроечных процессов, не уступая эту роль «наследию»? Да, если бы именно свеженаписанные тексты первыми задали перестроечный тренд. Тогда вполне реальной становилась связка «настоящее — перемены — развитие», как это случилось в послевоенной молодой литературе Германии, в эпоху Бёлля или Грасса. Или в СССР периода оттепели. И как раз ожидание новых произведений, а не энтузиазм от возвращения старых формировало бы литературный ландшафт.

Но так случилось, что первый же актуальный роман, опубликованный в начале перестройки и рассчитанный на мощный отклик (Валентин Распутин. «Пожар» // «Наш современник». 1985. № 7), разошёлся с настроениями большинства и ожиданиями литературного прорыва. Вместо романтических надежд — тяжёлый скепсис, вместо яркого, оригинального повествования самоповторы. То, что позже станет доводом в пользу Распутина (предупредил о катастрофе, сохранил верность себе и своему стилю), в тот момент сработало против выдающегося писателя. Героини самой известной распутинской повести «Прощание с Матёрой» остались в деревне, обречённой на затопление, а герой «Пожара», житель «сборного посёлка» из затопленных ангарских деревень, собирается в Хабаровск к сыну, но остаётся и спасает склады от пожара вопреки соседям-мародёрам.

Валентин Распутин. Пожар. Издательство «Советский писатель», 1990 год. Чингиз Айтматов. Плаха. Издательство «Жазушы», 1988 год

Не сработал и второй роман, нацеленный на грандиозный отклик, — «Плаха» Чингиза Айтматова («Новый мир». 1986. № 6–9). Хотя Айтматов, лауреат Ленинской премии, пользовался ею как охранной грамотой и поднимал в своих романах темы, запретные для большинства подцензурных писателей, всегда на шаг опережая ход событий и точно чувствуя пределы возможного. Его предыдущий (1980) роман «Буранный полустанок (И дольше века длится день)» вызвал энергичную дискуссию; притча о манкуртах, лишённых памяти, поразила многих, и само слово «манкурты» в первой половине 80-х звучало как пароль. Подобно тому, как зазвучит в эпоху перестройки формула из фильма «Покаяние»: «К чему дорога, если она не приводит к храму».

Роман «Плаха» тоже, казалось бы, обгонял время. За два года до примирения государства с церковью (произойдёт это в 1988-м, в связи с 1000-летием русского православия) в главные герои был «назначен» бывший семинарист Авдий Калистратов. В романе едва ли не впервые легально рассказано о сборе анаши, о массовом убийстве сайгаков. Но судьбу «Буранного полустанка» айтматовская «Плаха» не повторила. Смелость смелостью, а роман романом; с иронией воспринималось плохое знание церковной жизни, разнообразные ляпы, вроде образа «иеромонахини»; вкус порою изменял рассказчику, сцена распятия Авдия была настолько прямолинейной и китчевой, что весь трагизм замысла сходил на нет.

Двумя главными литературными событиями начала перестройки стали другие публикации, и обе — из прошлого, в одном случае измеряемого десятилетиями, в другом годами. И сам собой сложился тренд, который многое определил в литературной перестройке.

Публикация стихотворений Николая Гумилёва в журнале «Огонёк». № 17. 1986 год

Журнал «Огонёк», № 17 за 1986 год

В апреле 1986-го в «Огоньке» к 100-летию Николая Гумилёва вышла подборка его стихотворений. На обложке — портрет Ленина, внутри — череда стихотворений уничтоженного революцией поэта, хотя на революцию как таковую публикаторы пока не покушались. Гумилёва выбрали, во-первых, потому, что существовала некая «юбилейная» традиция цензурных поблажек, во-вторых, потому, что именно Гумилёва, при всей его контрреволюционности, проще было легализовать, чем антисталинские стихи Мандельштама «Мы живём, под собою не чуя страны…» или прозу ныне здравствующих эмигрантов. Несколько гумилёвских стихотворений, включая «Жирафа», с начала 1960-х годов входили в хрестоматию для педвузов, составленную Н. Трифоновым, — разумеется, в сопровождении суровой критики. В 1967-м «Невольничья» была опубликована в «Литературной газете»; вообще попытки вернуть поэта в более широкий оборот предпринимались неоднократно. В этом смысле дорожка была отчасти проложена, тем более что верховное партийное начальство, включая главного охранителя в Политбюро, Егора Лигачёва, ценило киплинговское, маскулинное начало стихов Гумилёва.

Но в этот раз эффект превзошёл ожидания. Тираж журнала со стихами Гумилёва был сметён с прилавков; на редакцию обрушились потоки писем. Ещё раз: не столько потому, что Гумилёва до сих пор никто не читал, а потому, что всех охватила радость разрешённости. Читали стихи Гумилёва, а считывали сюжет о его реабилитации, запущенной здесь и сейчас; архивная рубрика звучала актуальнее живой словесности. А сама идея возвращения сразу вышла за пределы медиа и вообще за рамки гуманитарной проблематики и ассоциативно связалась с идеей справедливости как таковой.

Эстафета была немедленно подхвачена; так, в декабрьском номере «Знамени» за 1986-й появился «задержанный» роман покойного советского прозаика Александра Бека «Новое назначение» (завершён в 1964-м, главы напечатаны в 1971-м в Германии). Роман был глубоко вторичен, но интересен фактурой: герой — большой советский начальник, трагедия власти, Сталин, Берия… Точно так же, когда ленинградская «Нева» поместила на своих страницах роман Владимира Дудинцева «Белые одежды» о гонимых генетиках и гонителях-лысенковцах, существенным было не качество текста, а то, что в застой он не мог появиться в журнале, а теперь — может, в отличие от «Пожара» и даже «Плахи», которые могли бы прорваться в печать и до перестройки. Ещё важнее было то, что Дудинцев, ставший со своим романом «Не хлебом единым» (1956) знаковой фигурой для шестидесятничества, рифмовал далёкие эпохи; перестройка — второе издание оттепели. Восстановление «полной картины нашего общего прошлого» стало частью революционных процессов по преобразованию настоящего.

Первая публикация романа Анатолия Рыбакова «Дети Арбата» в журнале «Дружба народов», № 4 за 1987 год

Анатолий Рыбаков

Этому принципу полностью соответствовала и вторая главная публикация начальной перестройки: «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова («Дружба народов». 1987. № 4–6). Роман рассказывал о поколении 30-х, охватывал, в толстовском духе, все срезы и все уровни общественной иерархии, от коммуналки до Кремля, показывал пролетарские семьи, будущих чекистов, Сталина и его окружение, был пронизан антисталинским пафосом. Причём автор романа, начатого ещё в 1965-м, а законченного в 1982-м, был опытным литературным политиком и сам позаботился о том, чтобы не просто вывести текст из состава «задержанной литературы», но и связать его легализацию с идеей справедливости. Перед публикацией «Детей Арбата» Рыбаков собрал и передал в «Огонёк» отклики коллег на рукопись; окончательное преодоление сталинизма превращалось в одну из задач перестройки, и задачу эту ставило не решение Политбюро, но легко написанное, интригующе построенное и при этом достаточно глубокое литературное сочинение.

С этого момента вектор окончательно определился: через прошлое в будущее. Запасов давнего «наследия» должно было хватить надолго, в отличие от «задержанной литературы» (очень быстро выяснилось, что «в стол» писали немногие). Имелась возможность стратегического выбора и быстротекущей тактики. Кого вернуть в первую очередь, кого во вторую, кого в последнюю? С чьими именами связать «программу» журнала, какими текстами из прошлого подкрепить свою литературную и общественную позицию?
 

Андрей Платонов. Котлован. Издательство Т8 RUGRAM, 2018 год

Андрей Платонов

Очевидная всем логика — и тут пора вернуться к расцензуриванию — была. Как были редакции, подходившие к задаче возвращения с филологической ответственностью. Так, антиутопический роман Андрея Платонова «Чевенгур» был подготовлен к печати «Дружбой народов» (1988. № 3–4) с опорой на правленую машинопись, а не просто скопирован с неполноценного текста парижского издания 1972 года. Но и случайность, и отсутствие гуманитарных навыков тоже не стоит сбрасывать со счетов. Иной раз это принимало комические формы.

«Поэт сверхчеловечества» Дмитрия Мережковского был перепечатан параллельно в «Книжном обозрении», «Огоньке», «Молдавии литературной», «Просторе», «Вопросах литературы», «Нашем наследии», «Литературном обозрении». «Окаянные дни» Бунина — в «Даугаве», «Литературном обозрении», «Слове», «Литературном Кыргызстане». Причём только в «Литературном обозрении» бунинский текст прошёл текстологическую подготовку, был сопровождён полноценными комментариями.

Журнал «Литературный Киргизстан», № 8 за 1989 год

Журнал «Простор», № 5 за 1987 год

Журнал «Наше наследие», № 4 за 1989 год

Журнал «Даугава», № 11 за 1988 год

Газета «Книжное обозрение», № 21 за 1989 год

Журнал «Литературный Киргизстан», № 8 за 1989 год

Журнал «Простор», № 5 за 1987 год

Журнал «Наше наследие», № 4 за 1989 год

Журнал «Даугава», № 11 за 1988 год

Газета «Книжное обозрение», № 21 за 1989 год

Журнал «Литературный Киргизстан», № 8 за 1989 год

Журнал «Простор», № 5 за 1987 год

Журнал «Наше наследие», № 4 за 1989 год

Журнал «Даугава», № 11 за 1988 год

Газета «Книжное обозрение», № 21 за 1989 год

Бег наперегонки — кто кого обставит в публикаторском забеге? — приводил к смешным последствиям. В кишинёвском журнале «Кодры» в 1989 году печатали Дж. Оруэлла (после того, как «1984» появился в «Новом мире»), записки Хрущёва (после «Огонька», перед «Военно-историческим журналом» и — чуть было не — вместе со «Знаменем», прервавшим печатание как раз потому, что эти воспоминания начали публиковать все кому не лень… Добавим сюда набоковскую «Лолиту», успевшую задолго до появления на страницах «Кодр» выйти отдельной книгой в приложении к «Иностранной литературе».

А сокращённая публикация великой поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» в журнале «Трезвость и культура» (1988. № 12; 1989. № 1–3) казалась постмодернистским жестом: «О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов! Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов. Иди, Веничка, иди».

Выпуски журнала «Трезвость и культура» с первой публикацией поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки», 1988–1989 годы
Журнал «Кодры», № 12 за 1989 год

Когда же (после 1988-го) в бывшем атеистическом государстве разрешили печатать религиозную литературу, журнал «Работница», советский аналог низового глянца, поместил на своих страницах «Экклезиаст» Книга Екклесиаста — одна из книг Ветхого Завета, автором которой считается царь Соломон. с пояснениями выдающегося византолога и гебраиста Сергея Аверинцева, а молдавский литературный журнал «Кодры», не особенно утруждая себя поисками оригинальных ходов, просто перепечатал Новый Завет в синодальном переводе и без комментариев. Сразу четыре журнала отдали свои страницы Корану: «Наука и религия», «Памир» (русский перевод), «Идель» (по-татарски), «Звезда Востока» (тоже по-русски).

Журнал «Звезда Востока», № 6 за 1990 год

Журнал «Идел», № 1 за 1990 год

Журнал «Наука и религия», № 9 за 1989 год

Журнал «Памир», № 7 за 1988 год

Журнал «Звезда Востока», № 6 за 1990 год

Журнал «Идел», № 1 за 1990 год

Журнал «Наука и религия», № 9 за 1989 год

Журнал «Памир», № 7 за 1988 год

Журнал «Звезда Востока», № 6 за 1990 год

Журнал «Идел», № 1 за 1990 год

Журнал «Наука и религия», № 9 за 1989 год

Журнал «Памир», № 7 за 1988 год

Но несмотря на неизбежные провалы, легальное поле всё же расширялось — и расширялось осознанно. Каждая следующая публикация должна была отвоёвывать новый плацдарм, пробивать новую брешь. Официальная цензура (в лице Главлита, который визировал — или не визировал — любой текст) и неофициальный партийный контроль отступали неохотно. Особенно в этом смысле не везло писателям, хоть словом обмолвившимся о Ленине. Только дочитает ответственный редактор «Окаянные дни» до слов «[Ленин и Маяковский] некоторое время казались всем только площадными шутами», как рука его дрогнет и потянется к ножницам. Только у Набокова дойдёт до «зелёной жижи ленинских мозгов», как в тексте сами собою образуются треугольные скобки с таинственной дробью многоточия. Хотя, как пояснил в «Звезде» (1990. № 3) Иван Толстой, «выражение принадлежит не Набокову, а заимствовано у Бунина, а точнее — из его речи 1924 года «Миссия русской эмиграции»… Но и Бунин не был автором: он всего лишь пересказал выступление наркома здравоохранения Семашко…

Пушкинская площадь. Москва, 1989 год

Через год после начала политики гласности и примерно через два после выхода гумилёвской подборки в «Огоньке» перестройку попытались остановить — используя всё тот же механизм «возвращения». Публикации из прошлого не запрещались, но предложено было «вернуться к истокам», к проверенной доперестроечной картине мира, восходящей к «Краткому курсу истории ВКП(б)». 13 марта 1988 года газета «Советская Россия», орган ЦК, поместила огромную по газетным меркам статью преподавательницы Ленинградского технологического института Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами». Статья вошла в историю как манифест антиперестройки. Но чем подтверждала Андреева нехитрую мысль о контрреволюционной угрозе и о необходимости остановить реформы? Тем, что идёт покушение на прошлое, пересматриваются большевистские иерархии, Троцкий из однозначного злодея и предателя превращён в героя, равновеликого Ленину, а Сталин очернён. И ужасную роль играет в этом литература — особенно пьесы Шатрова Михаил Филиппович Шатров (настоящая фамилия — Маршак, 1932–2010) — советский драматург, сценарист. Автор многочисленных пьес о Ленине («Шатров — это Крупская сегодня», — говорила Фаина Ранеская), освоении целины («Лошадь Пржевальского») и прочих советских нарративов.. Но и надежды на спасение можно возлагать тоже только на литературу: Андреева была восхищена прозаиком Александром Прохановым, которого чуть позже критик Алла Латынина назовёт «соловьём Генштаба». И погибель, и спасение заключаются в слове; образ минувшего определит наше будущее.

После выхода статьи повисла трёхнедельная пауза; все понимали, что Андреева опубликована не просто так, и если её статья не будет дезавуирована, значит, принято решение сдать назад. Только 8 апреля главная официальная газета страны «Правда» поместила анонимный текст (как теперь известно, написанный «прогрессивным» членом Политбюро Александром Яковлевым) «Принципы перестройки: революционность мышления и действия». Правдинская публикация была направлена против Андреевой. И снова — разговор о настоящем и будущем шёл через апелляцию к прошлому, с прозрачными намёками на «Детей Арбата» и другую антисталинистскую литературу: «В многочисленных дискуссиях, проходящих сегодня, остро ставится вопрос о роли И. В. Сталина в истории нашей страны. Не обходит его и публикация в «Советской России». …Статья на самом деле фактически пытается опрокинуть их, отделить социализм от нравственности». В переводе с тогдашнего партийного языка: через прошлое мы совершаем выбор сиюминутного, моральная переоценка прошлого продолжится.

В этот тренд были вписаны все ключевые издательства, все основные журналы. Как менялся набор текстов «из наследия» от 1987 к 1991 году, можно наглядно показать на примере «Нового мира» во главе с осторожным центристом Сергеем Залыгиным, но формула будет верна применительно и к «Знамени», и к «Дружбе народов», и к «Нашему современнику». Разница только в том, на какую часть наследия поставило издание — почвенную или западническую, правую, левую или центристскую.

В 1987-м новомирцы вводили наследие последовательно, но с оглядкой. Эмигрантов не возвращали, предпочитали работать с «задержанной литературой», то есть с текстами 70-х. Публикуется документальный роман Даниила Гранина «Зубр» о Николае Тимофееве-Ресовском Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский (1900–1981) — советский учёный-биолог, один из основоположников современной генетики. Работал в институте Николая Кольцова, в 1925 году получил приглашение от научного Общества кайзера Вильгельма и переехал в Германию, где возглавил отдел генетики и биофизики в Институте исследований мозга. В 1937 году отказался вернуться в СССР, где к тому времени была репрессирована большая часть его семьи, и остался работать в гитлеровской Германии. Во время наступления советских войск весной 1945-го Тимофеев-Ресовский отказался эвакуировать лабораторию в американский сектор оккупации и продолжал работать в институте вплоть до сентября 1945 года — когда был арестован и приговорён к 10 годам лагерей за измену Родине. Реабилитирован посмертно в 1992 году, в чём сыграла немалую роль его художественная биография — роман Даниила Гранина «Зубр»., и это значит, что на первом шаге отвоёвано право говорить об учёных-невозвращенцах, в том числе работавших на территории нацистской Германии. Обильно печатается некогда поддержанный Твардовским, но так и не появившийся в период застоя на журнальных страницах прозаик Анатолий Азольский. Впервые полностью в СССР опубликован «Пушкинский дом» Битова (1964–1971), уже изданный в «Ардисе» (1978).

Но главное событие 1987 года — роман Андрея Платонова «Котлован» (1930). К этому моменту «Знамя» уже успело обнародовать гораздо более «проходное» «Ювенильное море» (1986. № 6), с его усталым приятием ужаса истории как неизбежной нормы: «В первой же избе, которую посетила Федератовна, была бьющая в глаза ненормальность: в печке стояли два горшка с жидкой пищей и бежали наружу, а баба сидела на лавке с чаплей и не принимала мер. Федератовна как была, так и бросилась в печку и выхватила оттуда оба горшка голыми руками. — Нет на вас образования, серые черти! — с яростью сказала Федератовна хозяйке. — Ведь жидкость-то расширяется от температуры, дура ты обнаглелая, — зачем же ты воду с краями наливаешь: чтоб жир убегал?..» Так «Знамя» проложило путь для беспощадного «Котлована», который, в свою очередь, отвоевал территорию для самого отчаянного и беспросветного «Чевенгура»: в 1988-м он появится в «Дружбе народов».

Очерёдность публикации платоновских текстов оказалась обратна последовательности их создания. Платонов сначала (1928) создал невыносимый образ побеждающей утопии, потом (1930) чуть смягчил его, сохранив предельную жестокость описания, наконец (1934), в отчаянии принял. Но вводить их в оборот в такой последовательности было невозможно — именно потому, что расцензуривание предполагало адаптацию к условиям эпохи, к конъюнктуре текущего дня. То, что остаётся непроходным сегодня, станет проходным завтра. Как невозможно было начинать републикацию великих современных эмигрантов с Солженицына, а не с подборки стихов Иосифа Бродского, чья Нобелевская премия стала едва ли не главной литературно-общественной новостью эпохи перестройки (1987. № 12). Не потому, что Бродский чем-то уступает Солженицыну, а потому, что политический запрет на Солженицына жёстче. Сегодня «рассекречивают» Бродского, завтра придёт очередь «Архипелага ГУЛАГ».

Тактика — перенос центра тяжести с актуальных текстов на републикации и медленное, шаг за шагом, высвобождение — даёт свои плоды. В 1987 году тираж у «Нового мира» 490 000 экземпляров, а в 1988-м достигнет 1 150 000 экземпляров. Для сравнения — «Дружба народов» в 1988-м собирает тираж 800 000, во многом благодаря «Детям Арбата» и обещанию «новых старых» текстов.

И в 1988-м доля «наследия» в «Новом мире» нарастает. Даже дебют теперь — и тот архивный. Регулярно предоставлявший площадку молодым авторам журнал помещает рассказы Евгения Попова Евгений Анатольевич Попов (1946) — писатель, геолог. Работая геологом на севере СССР, писал рассказы про местных бродяг, интеллектуалов, чиновников. В 1976 году в «Новом мире» выходит первая серьёзная публикация Попова. В 1978-м создаёт неподцензурный альманах «Метрополь», выпускающийся на Западе, с 1980 года попадает под слежку КГБ из-за участия в альманахе «Каталог».. Рассказы блестящие, но опубликованные «тамиздатом» семь лет назад, а написанные много раньше. Гениальный роман Юрия Домбровского (1909–1978) «Факультет ненужных вещей» (1964–1975) претендует на роль «главной прозы года», но ему не везёт, потому что самой статусной и самой значимой с позиций расцензуривания перепечаткой становится «Доктор Живаго» Пастернака.

Роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго» в журнале «Новый мир», № 1 за 1988 год

Могила Бориса Пастернака в Переделкине

И тут окончательно срабатывает эффект изменения старого текста в новом контексте. Герой рассказа Борхеса «Пьер Менар, автор «Дон Кихота» на протяжении всей жизни пересоздаёт Сервантеса, не меняя в классическом тексте ни слова. Просто потому, что сейчас эти слова насыщены смыслами и опытом, которого не было у «первоначального» автора: они не копируются, они мучительно рождаются заново. Так и здесь. Когда Пастернак писал свой роман, между 1945-м и 1956-м, он думал о контекстах «Фауста», которого переводил, и «Гамлета», которого перевёл чуть раньше. И это был роман об избыточной воле и волевом отказе от неё в пользу жертвенного безволия, о поражении как цене победы, о величии самоотречения и невозможности жить в безвоздушную эпоху — и выходе из тупика через вечность. Когда Пастернака читали подпольно, в конце 60-х, он срифмовался с только что опубликованным «Мастером и Маргаритой» Булгакова, и главным стало то, что это христианский роман. А в 1988-м он с неизбежностью аукнулся с романом-эпопеей Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» («Октябрь». 1988. № 1), рукопись которого в феврале 1961-го была арестована КГБ и чудом сохранилась в копии — благодаря поэту Семёну Липкину, тоже легализованному в перестройку.

У двух текстов, Гроссмана и Пастернака, обнаружился общий источник, толстовство, проступили общие темы — тоталитарная природа режимов, свобода, поражение, вера и неверие, христианство и еврейство. Автор «Жизни и судьбы» не читал «Доктора Живаго» — и наоборот. Но романы, обнародованные в легальной печати с разрывом в полгода, перекликались и спорили между собой, наполнялись современным звучанием. Так не читается «наследие», так читается современная проза. Кроме того, у Гроссмана был ещё один значительный текст, оставшийся лежать в столе, — повесть «Всё течёт». Она нарушала табу на антиленинскую тему, поэтому смогла пробиться сквозь заслоны только после «Жизни и судьбы» («Октябрь». 1989. № 6). 

С разных точек зрения: «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана. Издательство «Советский писатель», 1991 год. Публикация романа в журнале «Октябрь», № 1 за 1988 год

В 1989-м тираж «Нового мира» вырастает до 1 560 000 экземпляров. (Для сравнения: тираж «Знамени» тоже увеличивается скачкообразно, до 985 000. Тираж «Октября», гораздо позже вступившего в «битвы наследников», поднимается до 385 000.) Читатель платил за подписку не ради того, чтобы прочесть рассказ дебютанта Зуфара Гареева, или новеллу Андрея Волоса, или эпопею «Год великого перелома» Василия Белова, а чтобы получить доступ к переводу антиутопии Оруэлла «1984», «Моим показаниям» погибшего в лагере (уже при Горбачёве) Анатолия Марченко Анатолий Тихонович Марченко (1938–1986) — писатель и диссидент. До знакомства с Юлием Даниэлем в лагере был дважды арестован и приговорён к восьми годам. В 1967 году написал книгу о лагерной системе 1960-х годов — «Мои показания», которая быстро распространялась в самиздате и за рубежом. В 1960-х становится правозащитником, выступает против советского вторжения в Чехословакию, пишет автобиографию «Живи как все». После чего был осуждён ещё четыре раза, умер после продолжительной голодовки в заключении в Чистополе в 1986 году., мистическим лагерным запискам Даниила Андреева «Роза мира». А главное — к «Нобелевской лекции» (№ 7) и главам из «Архипелага ГУЛАГ» (№ 8–11) Александра Солженицына.

Собственно, на легальной публикации отрывков из «Архипелага…» процессы расцензуривания исчерпались; с точки зрения политики был взят последний символический рубеж. Солженицынское «художественное исследование» лагерной эпохи, лагерной страны, лагерной идеологии имело репутацию главного антисоветского текста, а его автор — статус главного антисоветского писателя. Если можно открыто печатать «Архипелаг», значит, больше не осталось ничего запретного, наследие снова может стать архивной рубрикой. По инерции журнал (достигший в 1990-м тиража 2 710 000 экземпляров) продолжал игру в возвращение, печатал «В круге первом» Солженицына и «Отверзи ми двери» диссидента Феликса Светова. Но пик интереса оставался позади. Тираж 1991 года — 957 000, что всё ещё великолепно, но почти в три раза ниже года предыдущего. Тираж 1992-го — 250 000, и далее по нисходящей, как и у всех толстых журналов. Редакционная политика резко меняется, ставка делается на актуальную словесность — везде, кроме петербургского журнала «Звезда», где новые соредакторы Яков Гордин и Андрей Арьев продолжают линию наследия, но чертят её системно и грамотно, с академической культурой.

И как раз в 1992-м выходит телефильм Станислава Говорухина «Россия, которую мы потеряли». В перестройку шла работа с «неудобным прошлым», восстанавливалось и прорабатывалось всё, и прекрасное и ужасное, и кровавое и светлое. Лишь постепенно назревало призрачное глянцевание, готовность превратить дореволюционную реальность в приятную сказку. Теперь же началось простраивание мифа, формирование ретроспективной утопии: вот ужасное настоящее, вот прекрасное имперское прошлое — так вернёмся же, братья и сёстры, в него.

Поиск «удобного прошлого» после краха прежней государственности до добра ещё никого не доводил, но это стало проблемой следующего литературного и политического периода — постперестройки.

Кадр из документального фильма Станислава Говорухина «Россия, которую мы потеряли». 1992 год
Революция без авангарда

Литература в перестройку, как смогла, предупредила общество о нарастающей национальной трещине. Восстановила справедливость памяти, сняла барьер между эпохами, соединила русскую культуру в её «материковом» и эмигрантском изводах. В содружестве со СМИ, кино, театром, перестроечным роком и визуальными искусствами обеспечила гласность. Обессмыслила цензуру и подготовила принятие закона «О печати» (12 июня 1990 года), который обеспечил свободу слова как минимум до середины нулевых.

Гражданский долг литературы перед страной был выполнен. Но как же обстояло дело с главной, внутренней задачей — поддержкой живого литературного процесса? С бесконечной сменой поколений, бесперебойной поставкой новых текстов, имён, идей, образов, стилей? Со всем тем, что обеспечивает саморазвитие словесности — и выражает революционный дух эпохи, как духу надвигающегося Февраля отвечали модерн с авангардом? С этим обстояло значительно хуже, хотя и не совсем безнадёжно.

Издательства конца 1980-х заметно отставали от журналов, поэтому вновь обратимся к ежемесячникам. «Знамя» конкурировало с «Новым миром», «Дружбой народов», «Звездой», враждовало с «Нашим современником» и свысока поглядывало на «Юность», где давали слово молодым писателям. Но если «Знамя» чем и отличалось от «серьёзных» конкурентов, то, во-первых, твёрдым прогрессизмом взглядов и умеренным консерватизмом вкусов, а во-вторых и в-главных, нерастраченной любовью к современности и тоской по новым именам и новым текстам.

Первая публикация повести Анатолия Жигулина «Чёрные камни» в журнале «Знамя», № 8 за 1988 год

Первая публикация повести Михаила Булгакова «Собачье сердце» в журнале «Знамя», № 6 за 1987 год

Первая публикация «Колымских рассказов» Варлама Шаламова в журнале «Новый мир», № 6 за 1988 год

Первая публикация повести Георгия Владимова «Верный Руслан» в журнале «Знамя», № 2 за 1989 год

Первая публикация повести Анатолия Жигулина «Чёрные камни» в журнале «Знамя», № 8 за 1988 год

Первая публикация повести Михаила Булгакова «Собачье сердце» в журнале «Знамя», № 6 за 1987 год

Первая публикация «Колымских рассказов» Варлама Шаламова в журнале «Новый мир», № 6 за 1988 год

Первая публикация повести Георгия Владимова «Верный Руслан» в журнале «Знамя», № 2 за 1989 год

Первая публикация повести Анатолия Жигулина «Чёрные камни» в журнале «Знамя», № 8 за 1988 год

Первая публикация повести Михаила Булгакова «Собачье сердце» в журнале «Знамя», № 6 за 1987 год

Первая публикация «Колымских рассказов» Варлама Шаламова в журнале «Новый мир», № 6 за 1988 год

Первая публикация повести Георгия Владимова «Верный Руслан» в журнале «Знамя», № 2 за 1989 год

Разумеется, в 1987–1989-м «наследие» и здесь преобладает. Знаменцы впервые напечатали язвительное «Собачье сердце» Булгакова (1987; текст подготовлен Мариэттой Чудаковой), замятинскую антиутопию «Мы» (1988), повесть Георгия Владимова о лагерной собаке «Верный Руслан» (1989) — один из важнейших памятников русского литературного антитоталитаризма, а также автобиографический роман «У нас была прекрасная эпоха» навсегда заворожённого собой Эдуарда Лимонова (1989). Добавим к этому «Колымские рассказы» Варлама Шаламова — отчаянное свидетельство о расчеловечивании в подневольном государстве. Перелистаем лагерную прозу Анатолия Жигулина «Чёрные камни» (1988), рассказавшую о личном опыте писателя, посаженного за создание «Коммунистической партии молодёжи» Подпольная организация, созданная Анатолием Жигулиным и его одноклассниками в 1947 году с целью возврата советского государства к «ленинским принципам». В программе КПМ содержался пункт о возможности насильственного смещения Сталина. В 1949 году среди членов КПМ начались аресты, часть участников была приговорена к 10 годам лагерей.. Вспомним записки Константина Симонова «Глазами человека моего поколения» (1988) и многое другое. И станет ясно, что журнал соответствовал общему тренду. Разве что с Солженицыным у него не сложилось — на что были субъективные причины: писатель был задет многочисленными знаменскими шпильками в свой адрес — и наотрез отказал «Знамени». 

И в то же время «Знамя» пыталось нащупать зыбкий компромисс между читательским запросом на архивы и выполнением традиционной журнальной задачи — организацией литературного процесса. Получалось то прекрасно, то ужасно, то никак, но сама попытка очевидна. В 1987-м, когда уже наметился, но не до конца сформировался общий тренд, «Знамя» по инерции поставило на социально острую беллетристику — скоропортящуюся, но, как тогда надеялись, способную привлечь аудиторию. Замысел не сработал — и сработать, увы, не мог; полугазетная полусатира прозаиков, чьи имена ничего не говорят читателям новых поколений, не выдерживала двойную конкуренцию — и с гениальными «задержанными текстами», и с эпохой настоящих, непридуманных разоблачений. В январе 1987-го был демонстративно арестован зять Брежнева, всесильный генерал-полковник МВД Чурбанов; все обсуждали расследование «хлопкового дела» «Хлопковое дело» — серия уголовных дел, связанных с коррупцией на высшем уровне в Узбекской ССР в конце 1970-х — 1980-х годах. По 800 уголовным делам были осуждены более 4 тысяч человек. «Хлопковое дело» было предано широкой огласке для публичной демонстрации борьбы с коррупцией. о коррупции на самой вершине власти.... Политический класс конфликтовал; в конце года Ельцина сняли с поста первого секретаря Московского горкома и началось публичное противостояние двух лидеров, возникла реальная оппозиция. Литературное прошлое оказалось сильнее литературного настоящего, а жизнь разоблачительнее литературы.

Не дала результатов и ставка на самые громкие имена доперестроечной поры, даже такие славные, как имя Фазиля Искандера. Русскоязычный прозаик родом из Абхазии, автор нескольких циклов новелл — о взрослении Чика, о Сандро из Чегема, запрещённой антиутопии «Кролики и удавы», — всегда был любимцем советской интеллигенции. Но так случается в истории литературы: тексты, вызывавшие заслуженный восторг вчера, вдруг перестают читаться сегодня. 

Анатолий Приставкин

Фазиль Искандер

Сложнейшая редакционная задача: где взять авторов, способных предложить публике тексты, созданные здесь и сейчас, аукающиеся с современностью и способные при этом перебить интерес к великим «белым пятнам», политическим реформам и скандалам, а также к бесконечным спорам в массовых журналах («Огонёк») и газетах («Московские новости»): насколько Ленин лучше Сталина, а меньшевики гуманнее большевиков? Как найти сиюминутную словесность, соответствующую сразу множеству параметров? Не очерковую и не привычную, публицистичную по уровню проблем — и не публицистическую по стилю, утончённую, но не избыточно?

Авангардную найти не удалось, да и не очень до поры до времени искали; тому, кто судил о литературных судьбах перестройки исключительно по разделу прозы московских и ленинградских журналов, перестройка могла показаться странной революцией без авангарда. С визуальными искусствами ситуация была иной, достаточно упомянуть первый в истории московский аукцион «Сотбис» 1988 года, на котором продали «Фундаментальный лексикон» Гриши Брускина; в музыке заглохли бесконечные советские ВИА и в эфире зазвучали Виктор Цой с его требованием перемен, молодой Вячеслав Бутусов с песней на стихи Ильи Кормильцева «Я хочу быть с тобой…», Юрий Шевчук… А центральная литературная печать обходила эту тему стороной, да и массовый читатель ждал тогда скорей добротной, крепкой прозы, привычной по форме.

В конце концов «свою» современную словесность «Знамя» обнаружило. Пронзительная повесть Анатолия Приставкина «Ночевала тучка золотая» (депортация чеченцев и ингушей, детский дом на территории Чечни, дорога, мощённая могильными плитами) точно попала в общественный нерв. Написанная ещё в 1981-м и остававшаяся под спудом, она формально проходила по разряду «рукописи из стола». Но считывалась по-другому. Как современность, перекликающаяся с классикой. При этом остро социальная. Консервативная по стилю, но свежая по тону. Забрезжила новая опция: заманивать темой «проклятого прошлого», а тексты давать современные.

Михаил Шатров

Не случайно следующий, 1988-й, журнал решил открыть лукавой пьесой Михаила Шатрова «Дальше… дальше… дальше!». Мгновенный отклик был ей обеспечен: рукопись пошла с колёс, написана была при свете исторического дня; в центре сюжета — спорное прошлое, при этом всем понятно, что разговор идёт о будущем. Спустя десятилетия трудно понять, как надуманный вопрос о «настоящем ленинизме» (догма это или неостановимое движение «дальше, дальше, дальше») мог вызывать всеобщее возбуждение. Но что было, то было: отработанный на «Тучке» вариант (произведение современное, тема давнишняя, актуализация бескомпромиссная) сработал. И впоследствии был успешно использован ещё не раз.

Но «Знамя» сделало — то ли осознанно, то ли интуитивно — ещё одно редакционное открытие. Да, читатели платят за прозу; да, подписчик идёт на большие форматы; значит, эту опцию мы оставляем под «наследие», с некоторыми исключениями — когда случайно попадается большая проза на уровне Приставкина. Зато в любом журнале есть заведомо внерыночный раздел — поэзия. И можно попытаться превратить её в «зону литературной современности». Создать компенсаторный механизм, уравновесить пошатнувшуюся конструкцию. Не договаривание недоговорённого, не прошлое в качестве будущего, но преобладающая актуальность: вот оптимальная формула поэтической рубрики.

Так в «Знамени» и поступили. Поэзию тут поначалу привечали лишь традиционалистскую, не противоречившую вкусам главного редактора. То есть далекую от споров андеграунда. Но при этом всё-таки живую. Дышащую воздухом своей эпохи. Камертонными для поэтического выбора журнала стали стихи Инны Лиснянской: «Он сам себе назначил этот август / С ошибкою в два месяца всего, / И чуткий страж, тысячеглазый Аргус, / Преображенье прозевал его». Теперешнюю лирику прикрывали надёжным заслоном из прошлого, выставляли вперёд архивного Галича, Высоцкого, давным-давно написанного Коржавина, но старались никогда не забывать о настоящем.

В следующем, срединном году перестройки (1989) знаменцы расширили интонационный и стилевой диапазон. Это важно подчеркнуть: не поменяли рамку выбора, но именно расширили границы. На страницах журнала появились сильные и разнородные подборки Льва Лосева и Александра Башлачёва, Инны Кабыш, тогда ещё готовой к мирной жизни и варке «варенья в июне», и ранней Олеси Николаевой, ещё не ставшей голосом литературного православия. В 1990-м к ним добавятся поэтический цикл обманчиво классичного и при этом андеграундного Михаила Айзенберга, стихи сценариста Юрия Арабова; в 1991-м авторами журнала станут Ольга Седакова и Александр Сопровский, а также Геннадий Русаков, который позже, при следующем главном редакторе, также станет особой любовью редакции «Знамени».

Сергей Гандлевский

Ненадолго забудем о «Знамени», оглянемся по сторонам. В эпоху победившего наследия именно поэзия сумела отстоять права перестроечной литературы на актуальность. Публикации в самых неожиданных местах, поэтические вечера и даже спектакли поэтического театра; каналов доставки было множество, а диапазон имён, идей и стилей — широк. И неоклассика, и новый авангард, и тотальная ирония, и мистический пафос. От Всеволода Некрасова до Виктора Кривулина, от Сергея Аверинцева до Сергея Стратановского и от Дениса Новикова и Юлия Гуголева до Сергея Гандлевского: 

После смерти я выйду за город, который люблю,
И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,
Одержимый печалью, в осенний простор протрублю
То, на что не хватило мне слов человеческой речи.
Как баржа́ уплывала за поздним закатным лучом,
Как скворчало железное время на левом запястье,
Как заветную дверь отпирали английским ключом…
Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью. 

В эпоху формирующегося рынка внерыночный статус поэзии дал ей право разорвать тематические и хронологические границы.

Одним из первых, кто вышел к сравнительно массовой публике — поверх толстожурнальных институций, — стал уже упоминавшийся Тимур Кибиров. В рижской газете «Атмода» (1988) были напечатаны его поэмы «Послание Л. С. Рубинштейну» и «Лесная школа», и Кибиров проснулся знаменитым, несмотря на небольшой тираж газеты и трудности с её доставкой. Ксероксы снова работали на полную мощность, но отныне тиражировалось не наследие, а только что написанные и при этом напечатанные стихи. 

На дорожке — трясогузка.
В роще — курский соловей.
Лев Семеныч! Вы не русский!
Лёва, Лёва! Ты — еврей!

Я-то хоть чучмек обычный,
ты же, извини, еврей!
Что ж мы плачем неприлично
над Россиею своей?

Над Россиею своею,
над своею дорогой,
по-над Летой, Лорелеей,
и онегинской строфой,

и малиновою сливой,
розой чёрною в Аи,
и Фелицей горделивой,
толстой Катькою в крови…

<...>

…мы с тобой по-русски, Лёва,
тельник на груди рванём!
Ведь вначале было Слово,
пятый пункт уже потом!

Михаил Золотоносов. Логомахия. Поэма Тимура Кибирова «Послание Л. С. Рубинштейну» как литературный памятник. Издательство «Ладомир», 2010 год

Тимур Кибиров

Кибировские стихи шли наперерез привычному советскому (и антисоветскому) идиостилю: их сниженный слог странным образом сочетался с надрывным лиризмом, а сквозная ирония — с сентиментальным тоном. Немедленно возникло судебное дело по использованию «нецензурной лексики». Будущего академика, крупнейшего стиховеда Михаила Гаспарова попросили дать суду справку — благодаря чему мы получили первую академическую интерпретацию этого важного перестроечного текста:

Идейная концепция поэмы — разложение современного общества, от которого спасёт только красота. Эмоциональная концепция — отчаяние, переходящее в просветлённую надежду. Система образов — нарочито хаотическое нагромождение видимых примет времени. Система мотивов — преимущественно стремительное движение, оттеняемое статическими картинами мнимо блаженного прошлого. Сюжет отсутствует — поэма лирическая.

Адресат послания Кибирова поэт Лев Рубинштейн уже был к тому моменту известен в литературном подполье как один из основателей московского романтического концептуализма — вместе с Д. А. Приговым и Владимиром Сорокиным. Концептуалисты презирали советский литературный обиход в целом, не считаясь с оттенками и не делая исключений для «прогрессивного» официоза; в их кругу бытовало присловье: «Такую гадость написал, хоть завтра печатай в журнале».  И вот теперь его стихам, которые он записывал на библиотечных карточках и читал, перебирая эти карточки как бы в произвольном порядке, пришла пора проявиться в легальной культуре. Самой яркой публикацией тех лет станет цикл, появившийся в альманахе «Личное дело №», самим же Рубинштейном и составленном (1991).

Тогда в рубинштейновских строках считывались насмешка, отрицание, преодоление; позже в них проступит трагический лиризм и живая семейная память, как в последнем «каталожном» тексте Рубинштейна, поэме «Это я» (1995):

1. Это я.

2. Это тоже я.

3. И это я.

4. Это родители. Кажется, в Кисловодске. Надпись: «1952».

5. Миша с волейбольным мячом.

6. Я с санками.

7. Галя с двумя котятами. Надпись: «Наш живой уголок».

8. Третий слева — я.

9. Рынок в Уфе. Надпись: «Рынок в Уфе. 1940 г.»

10. Неизвестный. Надпись: «Дорогой Ёлочке на память от М.В., г. Харьков».

11. А это отец в пижаме и с тяпкой в руке. Надпись: «Кипит работа». Почерк мой.

12. Мама с глухой портнихой Татьяной. Обе в купальниках. Надпись: «Жарко. Лето 54».

<...>

107. А это я.

108. А это те четыре слова, которые сказал Санёк, когда Колян согнул подкову, а разогнуть уже не смог.

109. А это я.

110. А это праздничной столицы краснознаменное «ура» и свежевымытые лица девчонок с нашего двора.

111. А это я.

112. А это гимна звук прелестный в шесть ровно, будто и не спал. Наверное, радиоточку кто-либо выключить забыл.

113. А это я.

114. А это я в трусах и в майке.

115. А это я в трусах и в майке под одеялом с головой.

116. А это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке.

117. А это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке, и мой сурок со мной.

118. И мой сурок со мной.

119. (Уходит)

Лев Рубинштейн. Карточки со стихами. Самиздат, 1987 год

Лев Рубинштейн. Карточки со стихами. Самиздат, 1987 год

Лев Рубинштейн

Неизменным останется одно — то, что подчеркнул в послесловии к «Личному делу» будущий оксфордский профессор Андрей Зорин: верность живому языку, мгновенный отклик на меняющийся строй современной речи. Это единственное, что (помимо человеческих связей) объединяло разнородных и разностильных авторов группы «Альманах». В их числе — поэт, прозаик, художник, перформер Дмитрий Александрович Пригов, которого многие читатели и исследователи считают ключевой фигурой последней четверти века. Но есть и ещё одно совпадение; в момент выхода на открытую литературную сцену (тоже своего рода легализация «задержанной литературы») Пригов, подобно Рубинштейну и Кибирову, воспринимался только как деконструктор советской культуры. Так, в цикле о Милицанере видели пародию на поэму для детей автора советского гимна Сергея Михалкова «Дядя Стёпа — милиционер». И хотя Пригов объяснял, что совпадение случайно, ассоциация сама собою «вчитывалась» в его текст, многим читателям образ Милицанера казался всего лишь пародийной проекцией михалковского официоза — в то время как Пригов создавал своего постмодернистского Демиурга, «право правяща» вселенную. Приговская ирония была в одно и то же время формой отрицания и утверждения, способом дистанцирования и сближения автора и героя. 

Когда здесь на посту стоит Милицанер
Ему до Внуково простор весь открывается
На Запад и Восток глядит Милицанер
И пустота за ними открывается
И центр, где стоит Милицанер —
Взляд на него отвсюду открывается
Отвсюду виден Милиционер
С Востока виден Милиционер
И с Юга виден Милиционер
И с моря виден Милиционер
И с неба виден Милиционер
И с-под земли...
да он и не скрывается

Если бы дело сводилось к деконструкции советского, тем более если бы всё ограничивалось только пародией, стихи Пригова стремительно потеряли бы в весе по мере удаления от советской культуры, вместе со смертью «конструкта». Как перестало ощущаться деконструкторское начало в литературном имени «Дмитрий Александрович Пригов» после смерти двух по-разному великих академиков, Дмитрия Сергеевича Лихачёва и Андрея Дмитриевича Сахарова, которых в СМИ было принято именовать только по имени-отчеству.

Дмитрий Александрович Пригов

Подобно ироническому лиризму Кибирова или насмешливой и потаенной сентиментальности Рубинштейна, деконструкторский энтузиазм Д. А. Пригова прикрывал его глубинное трагическое содержание и непроговоренную, но очевидную цель: преемственность через разрыв. 

БАНАЛЬНОЕ РАССУЖДЕНИЕ НА ТЕМУ СВОБОДЫ

Только вымоешь посуду
Глядь — уж новая лежит
Уж какая тут свобода
Тут до старости б дожить
Правда, можно и не мыть
Да вот тут приходят разные
Говорят: посуда грязная —
Где уж тут свободе быть

То, о чем мыслила классическая поэзия и что невозможно стало без издёвки выговорить на современном языке, никуда не исчезает: «Невтерпёж стало народу. / Пушкин, Пушкин, помоги!». Не говоря о самом «высоком», Пригов говорил о присутствии «высокого» в сиюминутном, даже изредка позволяет себе издевательскую торжественность: 

Вода из крана вытекает
Чиста, прозрачна и густа
И прочих качеств боле ста
Из этого что вытекает? —
А вытекает: надо жить
И сарафаны шить из ситца
И так не хочется, скажи
За убеждения садиться
А надо

Иным путем шли поэты, которых Михаил Эпштейн объединил в группу «метаметафористов». По словам того же Андрея Зорина, они сделали «творческую ставку» не на обновление языка, а «на обновление тропа, на усложнение и разветвление образной системы стиха».

Алексей Парщиков

Александр Ерёменко

Поэты-метареалисты: Александр Ерёменко, Иван Жданов, Алексей Парщиков. Издательство «МК-периодика», 2002 год

О возможности-приемлемости-допустимости такого обновления тогда тоже ухитрялись спорить, хотя сегодня сущность этих споров уловить еще труднее, чем понять, о чём можно было дискутировать по поводу образа Ленина в пьесах Шатрова. Вот вполне «державинские» по тональности и густоте слога, с ответвлением в барокко стихи Александра Ерёменко: 

В густых металлургических лесах,
где шёл процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.
Там до весны завязли в небесах
и бензовоз, и мушка дрозофила.
Их жмёт по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах... 

Вот ещё глубже заглянувшие в историю, аукнувшиеся с виршами XVII века и южнорусским влиянием и срифмовавшие музейную древность со «звёздными войнами» стихи Алексея Парщикова: 

Когда я шёл по Каменному мосту,
играя видением звёздных войн,
я вдруг почувствовал, что воздух
стал шелестящ и многослоен.
В глобальных битвах победит Албания,
уйдя на дно иного мира,
усиливались колебания
через меня бегущего эфира.
В махровом рое умножения,
где нету изначального нуля,
на Каменном мосту открылась точка зрения,
откуда я шагнул в купюру «три рубля».

Одновременно чуть раньше (1985) и чуть позже (1989) всё-таки вышла к перестроечным читателям андеграундная проза. Раньше, потому что отрывки из романа «Очередь» Владимира Сорокина появились в парижском «Синтаксисе» Андрея Синявского и Марии Розановой в первый же год перестройки. Позже — потому что на «Синтаксис» мало кто обратил внимание, серьёзной дискуссии на было, а первая сколько-нибудь заметная публикация Сорокина в СССР относится к 1989 году: два рассказа вышли в рижском журнале «Родник», литературную политику в котором во многом определял прозаик и критик Андрей Левкин, тесно связанный с «Митиным журналом». Первое по-настоящему независимое издательство в Москве, «Глагол» Александра Шаталова, направленное поперёк мейнстрима, было запущено лишь в 1990-м. И в том же году вышел в свет сборник стихотворений Ильи Кормильцева «Скованные одной цепью»; поэзия русского рока, поначалу казавшаяся текстовой подпоркой для музыки, вдруг была осознана как самостоятельное, причем радикальное явление.

Владимир Сорокин. Очередь. Издательство Ad Marginem, 2002 год

Владимир Сорокин

Рига обгоняла и Москву, и Ленинград, и не только потому, что в позднем СССР были особые зоны ослабленной цензуры — например, Грузия и страны Балтии. Но и потому, что столичные журналы не были готовы к прозаическим экспериментам, да и к поэтическим порой относились с опаской. И в этом смысле отставали не только от Балтии, но и от региональных «толстых журналов». Так, в 1988-м, пока Москва еще раскачивалась, в Свердловске вышел специальный выпуск «Урала», полностью отданный молодой и/или экспериментальной словесности. А в саратовском журнале «Волга» дали возможность дебютировать местным прозаикам (Алексей Слаповский и другие), а чуть позже стали привечать новое поколение в целом, независимо от прописки. Но к тому времени перестройка уже завершилась.

Очередь. Пермь, 1990 год

С прозой начало гораздо смелее работать и «Знамя». Осознав, что найденный приём — стратегически спланированное втягивание в современность через малые форматы — несравнимо эффективнее, чем хаотический поиск романов и пьес, сочетающих «ветхую» тему с «новым» стилем, редакторы перенесли этот принцип «дополненной литературной реальности» на раздел прозы. Пусть «большие» тексты рифмуются с прошлым, говорят о будущем через минувшее, а «малая проза» откроет двери следующему поколению писателей.

Рассказы молодых писателей Олега Ермакова и Андрея Дмитриева (1989) были важным прецедентом. И одновременно — эксплуатацией советского журнального приема, когда эпический объём романа с продолжением был привилегией литературного начальства, а выдающимся писателям приходилось довольствоваться малым жанром — рассказа (как в случае Василия Шукшина) или маленькой повести (как в случае Владимира Маканина).

Фридрих Горенштейн

Первая публикация романа Фридриха Горенштейна «Койко-место» в журнале «Знамя», № 1 за 1991 год

Амос Оз

В 1990-м «Знамя» сделало следующий шаг в заданном направлении. Чувствуя, что запас по-настоящему масштабных публикаций из архива иссякает, а энтузиазм читателя гаснет ещё быстрее, редакторы резко ограничили в правах «задержанную» литературу. В роли «отложенной прозы» выступил сравнительно недавний (1976) роман вполне тогда живого и здорового писателя-эмигранта Фридриха Горенштейна «Место». А сама журнальная конструкция держалась на переводах западных романов — Генриха Бёлля, Артура Хейли, Кафки. Эти тексты тоже были «зияющим прошлым» и «белыми пятнами», но воспринимались по-другому, чем романы русского Серебряного века; скорей как культурные двери на Запад, чем как рубрика «Литературное наследие». Тем более что Бёлль дожил до начала перестройки, и книги его не казались чем-то, что было «давно и неправда». А ещё один переводной роман, опубликованный «Знаменем» в 1990-м, вообще принадлежал перу одного из самых ярких современных израильских прозаиков Амоса Оза — «До самой смерти». На момент публикации автору только-только исполнилось 50, он был уже известен в мире, но еще не превратился в классика.

Да, его роман, написанный от лица участника Крестового похода, тоже был опрокинут в историю, причём средневековую, но история была сознательно спроецирована на современность, вновь заразившуюся антисемитизмом. И обстоятельства, на фоне которых российские читатели воспринимали текст Оза, лишь усиливали это впечатление. 18 января 1990-го на заседание перестроечного клуба литераторов «Апрель» ворвалась группа бывших активистов «Памяти» во главе с председателем Клуба друзей журнала «Наш современник» Константином Смирновым-Осташвили; член «Апреля» прозаик Анатолий Курчаткин был избит, а Смирнов-Осташвили получил уголовный срок и погиб в заключении.

А основной массив знаменских публикаций 1990 года был связан с современной русской прозой. Повестями Владимира Маканина «Долог наш путь» и молодого прозаика Александра Терехова «Зимний день начала новой жизни», рассказами начинающего писателя Алексея Варламова и уже опубликованной в «Синтаксисе» новеллой «Лимпопо» Татьяны Толстой, громко заявившей о себе сборником «На золотом крыльце сидели» (М.: Молодая гвардия, 1987). «Могилку Джуди в прошлом году перекопали и на том месте проложили шоссе. Я не поехала смотреть, мне сказали: так мол и так, всё уже там закончено, машины шуршат и несутся, в машинах дети едят бутерброды и собаки улыбаются, проносясь в обнимку с хозяйками — мелькнули и нету. Что мне там делать?»

Татьяна Толстая. На золотом крыльце сидели. Издательство «Молодая гвардия», 1987 год

Татьяна Толстая

О Толстой имеет смысл сказать особо. Когда заходит речь о том, какую «новую прозу» открыла перестройка, неизбежно называют именно её. Если понимать под «открытием» предъявление текстов читающей публике, то да; масштабной литературной фигурой Толстая стала именно после 1987-го. Но «молодогвардейский» сборник состоял из рассказов, написанных в 1982–1985 годах. Не наследие и не задержанная проза — но и не «свежий ветер перемен».

1991-й стал для перестроечной литературы переломным. Больше на имело смысла прикрываться прошлым; настоящее заявило о себе в полный голос. Вышел первый сборник рассказов Виктора Пелевина «Синий фонарь», вяло поддержанный критиками, но ставший точкой отсчёта в литературной биографии одного из самых читаемых писателей следующей эпохи. И «Знамя» было частью общего процесса: год спустя именно здесь появится первый пелевинский роман «Омон Ра». Помимо резко ослабевшей прозы Чингиза Айтматова и вполне проходного романа главного редактора журнала Григория Бакланова, здесь появилось множество новинок. Крупная проза яркой писательницы Ирины Полянской «Чистая зона». Малая — Марины Палей и Валерии Нарбиковой. Конечно, настоящий успех ждал Нарбикову впереди, за хронологической границей перестройки; первый серьёзный отклик на её «Равновесие ночных и дневных звёзд», где сюжет поглощён языковым поиском, а то, что в кино называют «субъектив», заполняет собой всё пространство повествования, появится в 1992-м. А главный текст Марины Палей «Кабирия с Обводного канала», представляющий собою неотправленное любовное письмо героини, был опубликован не в «Знамени», а в «Новом мире» (1991). Но это все детали; главное, что произошёл общий сдвиг стилевых, жанровых, поколенческих установок. Даже «отложенная проза» — и та отдавала погружением на тёмное дно современности, в её неизбывную хтонь: «Русские сказки» Юрия Мамлеева.

Юрий Мамлеев

Валерия Нарбикова

Марина Палей

Юрий Мамлеев

Валерия Нарбикова

Марина Палей

Юрий Мамлеев

Валерия Нарбикова

Марина Палей

— Слушай, Настенька, — говорит девушка. — Изведёшься ты. Совсем пропадёшь. Не тот свет это, ибо и свет разный бывает. Не пробуждение это. Девушка подошла поближе, сделала жест рукой. И вдруг почувствовала на мгновение Настенька, что означало бы, если б она в самом деле проснулась. Рухнул бы мир, как будто его и не было, со всем его умом, светом, бормотанием и откровением...

1991 год стал переломным и для самой перестройки. Экономический кризис нарастал, политический был на грани коллапса. Она дважды чудом не свалилась в тоталитаризм (январь: попытка силой вернуть Балтию в состав СССР, штурм Вильнюсского телецентра; август: государственный переворот и падение ГКЧП), а потом в одну секунду выдохлась и завершилась. В полночь 25 декабря Горбачёв попрощался со страной в телеэфире. 

Телевизионное выступление президента СССР Михаила Горбачёва с заявлением об отставке. 25 декабря 1991 года

Спуск флага СССР над Сенатским дворцом Московского Кремля, 25 декабря 1991 года

Был спущен флаг СССР. И началась литература 90-х, о которой Андрей Немзер, один из тех литературных критиков, кто ярко проявился в перестройку, напишет новомирскую статью (а затем и книгу) «Замечательное десятилетие: О русской прозе 90-х годов».

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google Chrome Firefox Opera